Я отрицательно покачал головой, рассматривая испитое костлявое лицо юноши, покрытое корястяными болячками, островками вздыбившимися сквозь слой грязи. Его не пускали в баню, гнали как заразного. В умывальник же затаскивали только для того, чтобы надругаться. Причём зачастую «хором» — вдвоём, втроём… А после он под улюлюканье, не поднимая глаз и придерживая драные ватные брюки с оторванными пуговицами, брёл к своему всегда мокрому лежбищу: то ли он и его предшественники недержанием мочи страдали, то ли озорники-пакостники отливали не в ёмкость, а на его матрасик. Он ложился на него — между бочкой и обледенелой стеной, сложенной из сизого плитняка.

И в какой-то миг, глядя в лицо изгоя, я понял, что передо мной — Гундосик.

— Генка, — ты?

Гундосик быстро приложил палец к губам, тоже обмётанным гнойными коростами. Не удивительно, что я с таким трудом признал Генку, настолько он внешне неузнаваемо изменился за минувшие годы: вытянулся и не то чтобы исхудал — истончился. И напоминал мне белый отломленный картофельный росток из тёмного подпола.

Я оглянулся, к нам стремительно приближался знакомый мне зек — крысятник Рудик Дураська.

— Давай, давай, клей, — поощрительно понукнул меня Рудик, шаря в своей ширинке. — Балериночка и за полпайки очко подставит.

Дурасик стал оправляться, нарочно брызгая на Генку. Я с неожиданно вскипевшей во мне ненавистью выпалил гадливо улыбавшемуся Рудику:

— Ну и скотина ты…

— Чево? Чево ты на меня, как Ленин на буржуазию, кнокаешь?

— Гляди, куда ссышь, — сказал я откровенно зло, — скотина…

Крысятник взглянул на Гундосика с таким равнодушием, как на поганую бочку.

— Ебать его в рот…

— Козёл! — не удержался я. — Чем ты его лучше? Крысятник!

— Ты чего, падло? — взъелся Рудик, которого я спугнул позавчерашней ночью, — он пытался вырезать из кармана куртки письмо моей матери. Написанное на пергаментной бумаге, оно похрустывало при ощупывании. Этот упырь, приняв его за новую купюру, распластал самодельной «мойкой» мою куртку. И как ни осторожно старался «помыть» меня крысятник, — так в лагере называли тех, кто на свой риск самостоятельно промышлял воровством у зеков же, — и как ни крепко спал я после каторжно-трудового дня, очнулся-таки от вязких пут сна и увидел перед лицом своим жутко-пристально уставившегося мне в глаза негодяя. Я сразу почувствовал, что происходит что-то неладное, и громко спросил:

— Чего?

Шакал Рудик, угрожающе поднявший отполированную о цементный пол железяку — самодельную «мойку», скорчил свирепую рожу и, присев, беззвучно нырнул под коечные щиты нижнего яруса вагонки.

Я не стал кричать, будить бригадников, устраивать тарарам, а перепрятал письмо в подушку, повернулся на другой бок и мгновенно уснул, придавленный усталостью, наполнившей каждую клеточку моего до боли переутомлённого организма.

— Я тебя запомнил, как ты ночью шакалил, — сказал я и потянулся, чтобы ухватить «мойщика» за рукав куртки.

Он увернулся и кинулся меж рядами четырёхместных двухъярусных коек в смрадно-сизый мрак узких проходов и поворотов. Испугался, что придётся ответ держать за крысятничество. Блатные подобную самодеятельность карали жестоко-показательно. Воровство без их разрешения или не по прямой указке считалось нарушением «закона». И наказывали шакалов не за то, что украли, а за то, что попались.

Первым, пока никого не было вблизи, заговорил Генка, торопливо и испуганно:

— Юр, не зови меня Генкой. Я хляю за сухаря. Имя и фамилия у меня другое.

— За какого «сухаря»?

— С воли ментам зафонарил. Когда крутанули нас с Колей Питерским в Оренбурге. За карман.

— Как теперь тебя зовут?

— Ваня. Хабибуллин.

— Да ты ж на татарина не похож.

— Я поначалу шутя фукнул. А мент в протокол записал. Ну и пошло: Хабибуллин, Хабибуллин… Ваня.

С горьким отчаяньем я понял, почему Гундосика кликали не только Балериной, — придумал же какой-то гад это издевательски-насмешливое прозвище, — но и общественной женой Ванюшкой.

— Сколько тебе намотали?

— Скоро выскочу. Два месяца и девять дней осталось.

Наступило тяжкое молчание. Я с мукой усваивал факт, что Балерина — ни какой не Балерина, а Генка Сапожков.

— Юр, помнишь, мы хотели рвануть с тобой в самый красивый город на свете — в Ленинград? Удалось тебе?

Меня удивило что Гундосик, в такую минуту, здесь, вспомнил о нашей мальчишеской мечте. Даже упоминание о ней сейчас выглядело нелепо.

— Нет, не привелось.

— Мне — тожа, — оживился Генка. — До Оренбурга успели докатить с Колей Питерским. И ещё с одним. Гастролёром. Сифилитиком, тоже Колей. Фартовый урка. Ежели б меня в малолетку тада не загнали, Коля не дал бы меня обидеть — авторитетный урка. Он за меня завсегда мазу держал. Он бы их всех самих на четыре кости поставил.

— Сволочь — твой Коля, — не сдержался я. — Такая же сволочь, как все блатные. Неужели ты до сих пор не понял, что Питерский больше других виноват в твоей беде? Он тебя вовлёк. В эту помойку.

— Тише ты, услышат, — прошептал Генка.

— Ну и пусть. Я им об этом в глаза говорил. При всех. Я их ненавижу, паразитов. Людоедов…

— А как же тады тебя зачалили?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии В хорошем концлагере

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже