Случайно в пору, когда всё вокруг развезло, я столкнулся с грустной процессией: на понурой, преклонных лет, облезлой лошадёнке — на ней вывозили из зоны содержимое сортиров и помоек — на сей раз в сопровождении надзирателей в коробе, укрытом рваным и грязным брезентом, отправляли на волю скорбный груз. Я остановился и снял шапку. Там, в переполненном коробе, могли находиться и доктор Маслов, и бывший студент-историк Саша и неустрашимый Аркашка… Я подождал, когда печальная лошадёнка, тяжело ступая по грязи, минует нас, и с непокрытой головой поплёлся в свой барак. Перед глазами опять возник эпизод из непостижимо далёкого детства, когда я зимой гонял на коньках по челябинской улице Свободы и подкатился, зацепившись проволочным крючком за борт мчавшейся полуторки. Борт отвалился, и из кузова показались десятки голых человеческих ног с привязанными к лодыжкам фанерными или, возможно, картонными бирками. В ужасе оттолкнулся от борта, к которому меня прижало по инерции, и бросился наутёк по сугробам — домой. Тогда у меня был дом.
Теперь я так поступить не мог. Я отлучён от дома. Но, как в жутком сне, повторился ещё и ещё тот эпизод из детства. И в этом было что-то мистическое, хотя я и не признавал никаких суеверий. То время и это как бы соединились в одно. В сущности, так оно и было.
Наказание свободой
Баландин исчез из лагеря сразу и бесследно.
Все, в том числе и лагерное начальство, понимали, что он спрятался где-то на небольшом квадратном пространстве, к тому же надёжно окружённом дощатым забором с колючей проволокой поверху и густо населённом двумя с половиной тысячами таких же, как Иван Александрович, зеков — не скроешься. Таких же, да не таких. Но если две тысячи четыреста девяносто девять его товарищей по несчастью, кто больше, а кто и не очень, надеялись и стремились обрести свободу, то Иван Александрович, которого никто по имени не называл, а все знали по кличке Шкребло, этот безликий и бессловесный зек, не только не мечтал о вожделенной свободе, но и упоминать о ней не желал.
И выяснилось это неожиданно, с помощью «племянника» лагерного кума, зека Яшки по кличке Клоун, бывшего райкомовского работника из соседнего шахтёрского городка Черногорска. На эту самую пронзительную тему лагерный придурок Яшка (он кантовался массовиком-затейником при КВЧ) вроде бы невзначай заводил разговор с первым встречным — начальству очень хотелось знать, кто намеревался или готовился бежать или вообще склонен покровительству «зелёного» прокурор.[237] Но и наглоприлипчивый бывший партаппаратчик, загнанный в зону в результате какой-то ловкой интриги его коллег, которого до сих пор не удавили только потому, что не находилось желающего уйти на этап из «хорошего» лагеря (а наш считался таковым) в проклятые, гиблые места. Так даже сверхобщительный Яшка ничего не выпытал у Баландина насчёт степени стремления его к свободе и отвязался, решив, видимо, что с таким огрызком срока, что оставался у Шкребло, он не станет намыливать пятки.[238] Хотя, как сказывали тёртые, старые зеки, бывали случаи, когда в побег пускались и те, кому оставалось несколько дней до законного освобождения. Даже — одни сутки. Но я сомневаюсь в достоверности подобных параш.