После этой беседы я про себя отметил: вот что можно сотворить с человеком, насколько озлобить. Эх, Иван Александрович… И не только его сторонятся, но и он бежит от толпы. От массы, как называют народ наши вожди. Она ему непереносима. Он пошёл на унижения и лишения, чтобы избавить себя от массы, давившей на него всячески и всегда. Его огромная беда в том, что он совсем одинок. Какое же это горе… И ещё я подумал: «Неужели подобное может произойти и со мной?» Если, например, придётся отбывать весь свой срок от звонка до звонка! Неужели и для меня тот, другой мир, что за зоной, станет таким же пустынным и ненужным, как для Ивана Александровича? Стоит ли тогда вообще жить? Как замечательно, что этого со мной не случилось. И, надеюсь, не случится.
Со дня задержания, ещё в милиции, я почувствовал себя во всей этой, как мне мнилось, неразберихе, неуютно и временно. А постоянно мысленно я оставался там, дома, с родителями, братом, Милой, книгами, друзьями… Нет, ради свободы стоит бороться. Поэтому и не поверил Ивану, хотя оснований не верить ему, повторяю, не было никаких. Я знал, что так не должно быть. Не должно!
И вот Ивана вдруг не стало.
Я тоже не сомневался, что беглец где-то в зоне. И старался понять, кого он опасался там. И что такое мог натворить, если его ожидают у вахты с колуном. Врёт, наверное. Да, лжёт. Выдумывает. Зачем? Боится? Но чего?
…Весь день мы проторчали на солнцепёке. Шкребло не обнаружили. Хотя обследовали всё! Даже в выгребные ямы многочисленных сортиров заглядывали. Были, сказывают, случаи, когда из туалетов и помоек велись подкопы под запретку. Но на подобное Шкребло, по-моему, не способен.
Утром, а наступило воскресенье, население лагеря — целиком! — вывели из зоны и положили на землю. К полудню тысячи глоток изрыгали гнуснейшую матерную брань в адрес темнилы и грозили ему кровавой, жуткой расправой. Уничтожением. Во второй половине дня кто-то из начальства догадался пустить в зону собак. И те сразу учуяли пропавшего. Полагаю, что и без ищейки его можно было обнаружить, если принюхаться.
Оказывается, Шкребло устроил тайник-схорон под летней сценой, с которой упитанные лекторы-офицеры из управления просвещали контингент, читали байки о международном положении и прочем и на которой агитбригада отчебучивала весёленькие концерты, а Яшка Клоун декламировал им же сочинённые куплеты на злобу дня, за что и бывал бит зеками неоднократно и больно.
Когда несчастного Шкребло выволокли из-под сцены, отряхнули с него пыль, естественно, не щёточкой, и, всучив справку об освобождении, вытолкнули за вахту, то чуть не свершилось непоправимое: несколько наиболее горячих личностей вскочило с земли. Вохровцы вынуждены были дать предупредительные залпы. Слава богу, обошлось без крови. А поскольку Шкребло упирался, не желая удаляться от вахты, и даже громко требовал возврата в зону, то двое надзирателей, подхватив упрямца под далеко не белы руки, поволокли его прочь, к посёлку. А он — продолжал горланить:
— Произвол! Фашисты! Пустите!
Лагерь долго не мог успокоиться от нанесённого всем ущерба: законный день отдыха провалялись на земле под дулами винтовок и автоматов. И из-за кого! Из-за какого-то ложкомойника! У-би-ть мало!
Окажись Баландин в тот миг в зоне, его натурально разорвали бы на куски.
Что удивительно и даже невероятно: несколько дней подряд во время развода и вечером Шкребло неизменно оказывался недалеко от ворот лагеря и выкрикивал:
— Братцы, простите меня! Пустите в зону! Мене здеся не климат… Пропадаю я. Здеся одна мерфлютика.
В ответ выблёвывались такие угрозы, что у меня мурашки по коже пробегали. Особенно истошными воплями исходил экс-скороход из штаба, а ныне член штрафной бригады землекопов. Его — единственного — обвинили и наказали «за пособничество попытки к бегству»! Оказывается, нерадивый «шестёрка» не имел права оставлять Шкребло, а должен был доставить на вахту. Хоть на себе, но притащить. Но его не осудили, а лишь пужанули.
Виновник же крушения его карьеры продолжал слёзно умолять зеков снова принять его с свою семью, простить. В семью, ставшую, наверное, роднее той, что была у него до раскулачивания.
Внешне Шкребло не изменился, но, что я заметил, взгляд у него стал какой-то блуждающий. Словно Иван Александрович что-то потерял и старается припомнить где. А не может. Хотя скребок висит на шнурке. И ложка тоже.
Вохровцы и лагерное начальство гнали Шкребло прочь. На него направляли оружие. Но и это не помогало. Зеки озверело орали: «Шмальни его, начальник!», «Шмальни, штоб мозги выскочили!»
Увещевал Баландина даже начальник КВЧ майор Шаецкий, непревзойдённый краснобай. Иван же твердил, что не может жить на свободе — отвык. И бабы, и всё прочее его, затруханного,[246] не интересуют. И он с голоду подохнет, потому что ничего делать не умеет, как только котлы чистить. А для других занятий никакого здоровья не осталось. И обижался, что гражданин начреж его зря наказал, выгнав на свободу, — он от души вкалывал на пищеблоке, это могу повара подтвердить.