Начальство суетилось. Видимо, представление пошло не по сценарию. Под угрозой мог оказаться развод. Если б зеки отказались подняться с земли. А это ЧП! Да мало ли что ещё могло произойти…

В этой кутерьме обо мне, очевидно, забыли, на что я не рассчитывал.

Развод продолжился под весёлую музычку.

Много лет спустя, когда вновь звучал задорный куплет лже-пастуха, некоего Кости Потехина из «Весёлых ребят», то я мысленно видел не холёного Утёсова в огромной белой шляпе и с длинным бичом в руке, щёлкающим при словах «Шагай вперёд, комсомольское племя…», а возникал тот стандартный серый утренний пейзаж с каменной вахтой и белёным забором с колючей проволокой поверху. И на их фоне неподвижная ссутулившаяся фигура раздетого до нижнего белья босого паренька…

Заремба отматерил меня, когда нас привели в промзону. И предсказал, что за такую выходку меньше, чем десятью сутками не отделаться. Что ж, я был готов и к этому. Хотя и не чувствовал себя ни виноватым, ни героем. Я знал, что сделал то, что мог и что надо было сделать.

Не трюманули меня и вечером. Как бы там ни было, побегушка Мухамадьярова никому ничего, кроме несчастий, не принесла. Мне было жаль Юру — заблудился. И жаль было вольнонаёмного усатого машиниста паровозика под названием «Кукушка», пособившего зеку бежать — позарился на денежное вознаграждение. А на его иждивении находились жена и трое малолетних ребятишек.

СероглазыйУлыбкой нежною, гитарой семиструнною,Глазами серыми пленил ты душу мне.Когда мы встретились с тобой в ту ночку лунную,Сирень шептала нам в ту пору о весне.Гитара плакала, а мы с тобой смеялися.В ту ночку счастлива была, как никогда.И на тебя, мой сероглазый, любовалася,Не знала я, что ты забыл меня.Не знала я про те прощальные мечтания,Что радость прошлую придётся позабыть,Что на любовь мою ответил ты молчанием,Заставил сердце моё бедное грустить.Теперь одно прошу тебя, мой сероглазенький,Чтобы уехал ты подальше от меня,Чтоб глазки серые, чтоб кудри твои русыеНочами лунными не мучали меня!<p>Кринка топлёного молока</p>1952, лето — осень

— Тэбэцэ, — нарочито безразлично объявил мне Александр Зиновьевич.

— Не может быть! — воскликнул я, ибо мне было известно, что это такое.

— Чего не может быть? В нашей жизни, Рязанов, не может быть лишь того, что должно быть. А чего не может быть — может быть. И есть.

Александр Зиновьевич слыл философом и любителем парадоксов. И за это зеки дружно невзлюбили его. Многие даже ненавидели. За хохмочки и шуточки. За равнодушие ко всем окружающим. За то, что на воле работал скотским фельдшером, а здесь ему доверили людей. И кликуху ему дали соответствующую — Коновал. А некоторые презирали его за то, что признавали евреем, скрывающим свою национальность. «За русака хляет,[85] а морда — жидовская», — изобличали его. Отрицательно блатные относились и к представителям других национальностей, если он не из преступного мира, — «особая каста»!

Внешность у Александра Зиновьевича была броской, как говорят зеки, протокольной, то есть выдающей себя, разоблачающей: невысокого ростика, но очень подвижный, даже суетливый, он всем охотно поддакивал, но настолько фальшиво, что никто его поддакиваниям не верил, а наоборот. Лысый, огромный, не по росту череп его был похож на большую квадратную буханку хлеба. Близко посаженные светлые глазки, постоянно щупающие и рыскающие, казалось, видели всё и опасались этого всего, а хрящеватый, горбатый и явно великоватый нос наводил некоторых, наиболее проницательных, на размышления о подлинной лекпома[86] национальности. К тому же под этим подозрительным носом топорщились жёсткие фюрерские усики, которые не прибавляли симпатии контингенту. Да и сидел он, к тому же, по пятьдесят восьмой статье, пункт десять, — антисоветская пропаганда, то есть болтун.

— Иди, во второй тэбэ, — наставлял меня Александр Зиновьевич — Устраивайся, как дома на печи!

Во втором бараке МСЧ лежали вновь выявленные туберкулёзники, в первом — хроники, выхаркивающие остатки легких, и другие, угасавшие от разных хворей «обреченцы», которым уже ничто в условиях концлагеря не в силах помочь.

— Держи хвост морковкой, — фальшиво подбодрил меня Александр Зиновьевич — Радуйся, что во второй тэбэ, а не в нулёвку.

Хохмач! Радуйся… Нулевым отделением МСЧ или нулёвкой, между прочим, называли морг. Так что, выражение «подстригли под нуль» имело и особый смысл: отправили подыхать. Или — обрекли на смерть.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии В хорошем концлагере

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже