А через пару дней знакомый расконвойник, которому была поручена уборка казармы в дивизионе, под страшным секретом поведал мне, что в воскресенье вечером вохровцы гужевались:[100] варили и жарили картошку, аж дым коромыслом стоял. И пили, конечно. С устатку. Служба у них и в правду — не позавидуешь, как ни выпить? О пире попок я всё же пересказал — с негодованием — Саше Жареному.
— Все любят картошку, только достаётся она достойнейшим, — изрёк Саша и улыбнулся. Если так можно было назвать ужасную гримасу.
В хорошем концлагере
— А вы подумайте, заключённый Рязанов. Хорошо подумайте, — вполне дружелюбно посоветовал следователь. У меня всё ещё никак не получалось думать на фене, до сих пор называл «кума» следователем.
— О чём мне думать, гражданин начальник. Я правду говорю. Что видел своими глазами, то и говорю, — старался я убедить допрашивавшего. Причём произносил слова тихо, чтобы не спровоцировать на грубое обращение. Или хуже того — на побои.
Я взглянул в глаза следователю, но ничего в них не увидел. И опасности — тоже. Не похоже, чтобы он маховики[101] в ход пустил. Подумав так, я перевёл взгляд на руки старшего лейтенанта, лежавшие мирно, на незаконченном протоколе допроса. Обычные руки. Пальцы чистые, ухоженные, с заоваленными розово-белыми ногтями. Спокойные такие, молодые и красивые руки знающего себе цену человека. Наверное, любимца женщин и удачливого службиста. И на свои глянул… Эх, глаза бы не смотрели. Не отмываются от чёрной вонючей «мазуты», креозота, которым мы с Сашей мажем мочальными квачами нижнюю часть брусьев, что в закоп опускают. В запретку. Видать, на многие тыщи километров запретных зон планируют этих столбов наготовить. По указу управления лагерей. Но едва ли те столбы, что Саша обрабатывает, долго простоят. Не то что мои. С детства приучен матерью делать всё добросовестно. Стыдно мне работать плохо. Не научился ещё. За что Саша постоянно надо мной подтрунивает, что, дескать, и кандалы на себя сковал бы — навечно.
— Выйдите, заключённый Рязанов, в коридор и там хорошо обо всём подумайте, — услышал я будничный бесцветный голос следователя и оторвал взгляд от своих рук, исковерканных, искалеченных в работе. Надолго они приняли в себя, каждой порой всосали проклятый креозот. Если суждено мне сгнить в общей яме, то руки, как у фараона, нетленными останутся. На века. Нет, я вовсе не собирался подыхать в этом вонючем концлагере. Наоборот. Но глупо и исключить такую вероятность. Нельзя даже на час, на день вперёд загадывать — такая у зека жизнь. Если можно назвать жизнью это подневольное существование.
— Слушаюсь, гражданин начальник, — машинально ответил я и резко поднялся со стула, хлипкого и ненадёжного.
«Пронесло пока, не отбучкал, — с облегчением подумал я, — чистюля, видать. Из интеллигентов. Не хочет руки марать о зековскую поганую морду. Но не радуйся: одно его слово вертухаям, и они из тебя такое сварганят — сам себя не узнаешь. Как уже было в челябинской тюряге. И долго красной юшкой кашлять будешь… Ну ничего. Держись».
В штабном бараке шапку не наденешь — граждане начальники туда-сюда шастают. Совершенно не замечая зеков. Но попробуй по запарке шапку не сними или не поприветствуй — от первого же попавшегося начальника карцер схлопочешь. За нахлобученную на тыкву гондонку. За «неуважение». Как будто кто-то из зеков их может уважать. Да ненавидят их все люто. Зубами им глотки перетерли б. А если выпали, то гнилыми цинготными дёснами. Редко какой зек на них, как на людей, смотрит. Правда, во мне ещё такой бешеной злобы нет. Не знаю, почему. Хотя немало от них лиха претерпел.
Чего же он от меня хочет? — мороковал я, слоняясь по коридору штабного барака. — Его явно что-то не устраивает в моих показаниях.
— Ты чего здесь, Рязанов, филонишь? Почему не на объекте? — строго спросил меня проходивший мимо пожилой лейтенант с малиновой одутловатой физиономией, начальник по снабженческой части.
— Вызвали, гражданин начальник. На допрос.
— Промотчик?[102] Проигрался? — съехидничал лейтенант.
— И в руки карты не беру.