Надзиратель сапогом же не сразу растолкал меня, скорченного, поднёс к лицу кружку воды. Лязгая зубами о её края и расплескав на себя половину, я с болью проглотил, может, ложки две-три. А спазм, острый, словно меня бритвой полоснули по горлу, пронзил шею. Я опять повалился на пол. Укрылся с головой телогрейкой. Свернулся калачиком. Постепенно дрожь стихла, и я вроде бы даже сон увидел. Очнулся от толчка в бок. Еле расклеил слипшиеся веки. Поднялся.
— Пойдёшь в общую камеру, — произнёс угрюмо надзиратель, тот, что регистрировал мои вещи. — Бери свой чимадан.
Я враскачку подошёл к чемодану, вцепился в его ручку, приподнял, и он потащил меня за собой. Однако мне удалось удержаться на ногах. Только противная слабость прошила меня, и на спине выступила холодная испарина. Меня подвели к двери с «волчком» в центре и кормушкой чуть ниже. Надзиратель сказал:
— Лягишь, где покажем. Никуда в другое место не уходи. Если будет плохо, кричи. Или стучи в дверь.
— А-га, — произнёс я по слогам.
Дверь открылась. Тусклая лампочка слабо освещала огромных, как мне показалось, размеров камеру.
— Вот тут, — ткнул пальцем в участок пола рядом с дверным порогом надзиратель. — Ложись.
Я положил чемодан и опустился рядом.
Камера спала. Густая духота залила её до потолка. Большую часть помещения занимали двухъярусные нары, с которых торчали десятки пар босых ног, правда, некоторые были завёрнуты в портянки. Судя по храпам и шумному потоку дыханий, сиплого кашля и хрипов, в камере находилось много народу — битком. Но никто не поднялся и не подошёл ко мне. Как-то они примут меня, эти спящие сейчас люди? Что здесь меня ждёт? Какие несчастья? Какие опасности уже подстерегают? И всё же с людьми — лучше.
До подъёма оставалось, видимо, недолго. Я поуютнее устроился на отведённом мне месте, положив голову на чемодан. По другую сторону двери, напротив меня, возвышалась лобным местом параша. Нас разделял проход к двери. Чемодан одним боком упирался в стену, другим — в моё плечо. Всё было хорошо, только саднило разбитые кисти рук. Я закрыл ухо краем телогрейки и вскоре задремал.
…Долгие годы я старался не вспоминать этот эпизод своей неудачно сложившейся юности, считая его просто жестокой выходкой надзирателей-садистов. Но однажды мне подумалось: ведь они не по злому умыслу так со мной поступили, — вероятно, из жалости ко мне, из двух зол хотели выбрать, по их разумению, меньшее. Хотя никому из них, уверен, не пришлось испытать на себе даже это меньшее.
У порога
Я вроде бы спал, но одновременно слышал и осознавал, что происходило вокруг. Сначала с металлическим стуком совсем рядом отвалилась дверца кормушки, и надзиратель не крикнул, а просто сказал:
— Подъём.
И кормушка снова закрылась. Однако в камере, вероятно, никто не собирался вставать. Правда, к параше подходили всё чаще, но на меня не обращали внимания. А я про себя как бы просил кого-то, в чьих это возможностях:
— Ну, ещё минуту, ещё немножко…
Наконец блаженство полузабытья разом оборвалось, кто-то поблизости гаркнул:
— Лёха! Гость!
Через минуту, не более, я услышал над головой другой голос:
— Кого это нам тут подкинули? И — с чумайданом! С большим чумайданом…
И уже прямо ко мне адресовались слова:
— Ты кто такой, мальчик?
Я разлепил глаза, стянул с себя телогрейку, приподнялся и сел. На меня таращились светлые алчные глазищи. Физиономия человека, который, как я догадался, и есть тот самый Лёха, выглядела весьма необычно. Думаю, если постричь гориллу под нулёвку и побрить морду, портретное сходство оказалось бы абсолютным. Это человекообразное существо сидело напротив на корточках и разглядывало меня, как предмет, нечаянно найденный на дороге.
— Я не мальчик, — сказал я.
— А кто же ты? Девочка?