Лейб-медик Корвизар, еще в первые годы империи, вылечил его от тулонской чесотки, и он сразу начал полнеть. Вместе с худобой, лишился той божественной легкости, о которой говаривал, вспоминая молодость: «Я тогда как будто летел по воздуху». Годам к сорока толстеет, жиреет и тяжелеет. Вопреки естеству, душа его в больном теле здорова, а в здоровом – больна. Цвет кожи становится из желтого матово-белым, холодным, как мрамор. В слегка одутловатом лице проступает что-то мягкое, женское, почти «бабье». Один приезжий из провинции лакей, увидев его в парадной карете, рядом с императрицей, в церемониальной шляпе с большими белыми перьями, принял его за «старую гувернантку» Марии-Луизы. Вместо прежней оссиановой грусти, в этом лице – тяжелая, каменная скука – «летаргический сон».
«Мне вас жаль, – говорит Талейран обер-церемониймейстеру Ремюза, – вы должны забавлять
Сам император иногда удивляется скуке своих придворных балов. «Это потому, что веселье не слушается барабана»,– объясняет ему Талейран. [832]
Скучно государю – скучно и подданным. Не веселят и победы; от них еще скучнее, потому что война кажется бесконечной. «Здесь уныние и недовольство общее,– пишет в частном письме одна современница. – Ни восхищения, ни даже удивления к победам: чудесами пресытились». [833]
Революционный диктатор становится самодержавным деспотом.
Мартовским указом 1810 года, восстановляющим тюрьмы для политических преступников, «как бы упраздняется первое действие Революции – разрушение Бастилии». [834] Школы и лицеи превращаются в казармы, где Музы маршируют под звук барабана, так же как дамы на придворных балах. Свобода печати задушена. Из 73 газет остается только 4; статьи поступают в них из канцелярии общественного мнения, Bureau de l'esprit public, a редакторы назначаются министром юстиции. «Печатный станок – арсенал: его нельзя делать общедоступным; книги должны печатать только те, кто пользуется доверием правительства». [835] – «Надо бы свести газеты к объявлениям»,– мечтает император. [836] – «Хорошо бы запретить Тартюфа». [837] – «Мысль есть главный враг царей». [838]
Невинно-либеральная г-жа де-Сталь гонима. «Царство смутьянов кончено; я хочу, чтобы меня слушались; уважайте власть, потому что она от Бога». [839] Шатобриана за неосторожное слово о Нероне и Таците император грозит «зарубить саблями на ступенях Тюльерийского дворца».
Скучно, душно, тяжело всем, как в бреду. Он и сам это знает: «Когда я умру, весь мир вздохнет с облегчением: „Уф!“ [840]
«Бог создал Бонапарта и опочил»,– говорит ему в лицо префект одного департамента. «Лучше бы немного раньше опочил!» – замечает кто-то шепотом. [841]
Город Париж сочиняет надпись для императорского трона: «
Точно Каменный Гость: когда идет, земля под ним дрожит. «От последнего камер-лакея до первого министра все чувствовали ужас при его приближении». [843]
Знал ли он, что делает, или бесконечно зрячий ослеп, бесконечно умный обезумел? Все знал; знал, что губит себя, и не мог не губить – не «сгорать» – не умирать, не быть «жертвою». – «Всю мою жизнь я жертвовал всем – спокойствием, выгодой, счастьем, – моей судьбе». [844] Не мог не жертвовать, как вечернее солнце не может не склоняться к западу.
«Страшная палица, которую он один мог поднять, опустилась на его же голову». [845] Знал, что опустится, и даже, странно сказать,
«Сам себя разрушил, убил себя политическим самоубийством», – говорит один современник. [846] Самоубийство – саморастерзание, «Дух Господен сошел на него, и он растерзал льва, как козленка». Самого себя растерзал, чтобы «из ядущего вышло ядомое, и из крепкого вышло сладкое».
В 1808 году, перед Испанской войной, надел на себя ладанку с ядом и не снимает ее до конца [847]; но не отравится – уже был отравлен. Императорский пурпур на нем, как одежда Нисса: липнет к телу и сжигает его до костей; он не освободится от нее, пока не взойдет на костер жертвенный: должен сгореть на нем, как солнце на костре заката.
«Только бы продлилось, только бы продлилось! Pourvou que ça doure, pourvou que ça doure!» – шепчет мама Летиция, качая головой, как вещая Парка .[848] «Твердо знала всегда, что все рушится». [849] А может быть, и сын ее знал, слышал голос Судьбы и покорно шел на него, как дитя – на голос матери.
Знал, что близок час его – Двенадцатый год.
IV. Москва. 1812
«Целыми часами, лежа на софе, в долгие зимние ночи 1811 года он погружен был в глубокую задумчивость; вдруг вскакивал, вскрикивал: „Кто меня зовет?“ – и начинал ходить по комнате, бормоча: „Нет, рано еще, не готово... надо отложить года на три...“ [850] Но знал, что не отложит, и знал, кто его зовет, – Рок.