Каждый день приносил новые ужасающие подтверждения этого разветвленного заговора, проникшего, казалось, во все поры государственного организма. Как и 3 нивоза, случайность, какие-то секунды спасли Бонапарта, предотвратили уже почти неизбежную гибель. Жорж Лефевр был прав, когда утверждал, что Бонапарт смог узнать только часть правды[767]. Он не мог и, может быть, даже не хотел знать всей правды; она была слишком Страшна, и он о ней догадывался. Как в дни июля 1800 года, после Маренго и келейных разговоров, он снова притворился, что не видит, не замечает и не понимает происходящего. Он пишет письмо Барбе-Марбуа, министру казначейства, в дни фрюктидора близкого к Пишегрю, которого подозревают в том, что он вновь встречался с мятежным генералом: «Гражданин министр казначейства, я лишь из Вашего письма узнал о свиданиях, которые подозревают между Вами и Пишегрю… Мое утешение в том, что в этом несчастном деле я не нашел ни одного человека, выдвинутого мною в правительство или сколько-нибудь близкого мне, которого прямо или косвенно в чем-либо обвинили»[768].

Верил ли он в то, что писал? Мало вероятно. Это письмо, которому он старался придать огласку, преследовало иные цели: он хотел разъединить и разоружить своих противников. Возможно, в его представлении их было даже больше, чем в действительности. Он их видел повсюду. Они окружали его со всех сторон. Следует обратить внимание на то, что в приведенном письме к Барбе-Марбуа Бонапарт уклонился от прямого ответа — верит ли он или нет слухам о встречах Барбе с Пишегрю. Весьма вероятно, что он считал эти слухи обоснованными. И именно поэтому он торопился публично заявить о доверии своим сотрудникам. Письмо к Барбе-Марбуа — это манифест об амнистии. Заявив громогласно о том, что никто из его сотрудников не замешан в «несчастном деле», он не только успокаивал всех встревоженных — он тем самым давал возможность всем действительно причастным прямо или косвенно к заговору бросить оружие, Отойти в сторону. В тот момент, когда борьба еще не была закончена и исход ее еще полностью не определился, Бонапарт считал важнее всего сократить число противников. И в политике, как и на войне, он сохранял тот же тактический принцип — разъединять ряды противника, ослабляя тем самым его ударную силу.

В это тревожное время, когда правительство консулата как будто начало уже преодолевать кризис, порожденный так случайно раскрытым заговором, неожиданно обнаружились новые аспекты «несчастного дела», требовавшие немедленных решений.

Со времени первых арестов все обвиняемые, дававшие показания (Моро длительное время все огульно отрицал), единодушно утверждали, что во Францию к часу действия должен был прибыть кто-то из принцев — членов королевской семьи. Савари было поручено караулить принца в Бовилле, держа в поле наблюдения всю прибрежную зону; существовала твердая уверенность (и показания арестованных это подтверждали), что он приедет из Англии. Но время шло… Прошел месяц, другой, а наблюдение не давало никаких результатов: принц не появлялся… Савари возвратился с пустыми руками в Париж.

И вдруг в этот момент стало известно, что принц, член королевской семьи, находится совсем рядом, но не на западной границе, а вблизи восточной, в соседнем с Францией герцогстве Баденском. То был не граф д'Артуа, как ожидали, а Луи-Антуан де Бурбон-Конде, герцог Энгиенский, один из младших отпрысков королевского дома. Самым же сенсационным было сообщение о том, что при герцоге Энгиенском находится или же приезжает к нему Дюмурье, печально знаменитый генерал Дюмурье, изменивший революционной Франции.

Вряд ли можно точно определить, кто первым передал Бонапарту эти известия. Но следует считать вполне установленным, что мысль об аресте и казни герцога Энгиенского была впервые подана первому консулу Талейраном. В ту пору Талейран еще считал для себя невозможным возвращение Бурбонов — он боялся отмщения. Личные интересы отождествлялись в его представлении с государственными; вернее будет сказать, что государственная политика в той мере, в какой он ее определял, подчинялась его личным интересам. С большой настойчивостью и искусством он навязывал Бонапарту мысль, что герцог Энгиенский должен быть предан смерти. Как это сделать, как арестовать его на чужой, нейтральной земле, как юридически оформить эту казнь, то были частности, не заслуживающие серьезного внимания. Позже Талейран с тем же невозмутимым спокойствием решительно отрицал свою причастность к делу герцога Энгиенского; кое-кого он мог если не обмануть, то убедить, что удобнее представляться поверившим. Но в 1804 году его роль была ясна для всех близких ко двору первого консула. Жозефина, противившаяся замышляемому, говорила: «Этот хромой заставляет меня дрожать»[769]. Впрочем, позже сам Бонапарт прямо говорил, что он и не думал о герцоге Энгиенском до тех пор, пока Талейран не подал ему мысли о его аресте и казни[770].

Перейти на страницу:

Похожие книги