Он встает и направляется вглубь зала, туда, где происходит суматоха. Белые халаты вперемешку с темными тенями возятся у койки обезумевшего. Вспыхивающие лучинки выхватывают из мрака темный длинный предмет – носилки, глухой шум борьбы, выкрики…

Четверо, сопровождаемые факельным шествием, выносят человека из палаты.

Папа возвращается и ложится. Мы пытаемся заснуть. В темноте голос:

– Не донесли до изолятора. Отдал концы на носилках…

К утру еще двоих выносят из палаты. Они умерли тихо.

Наступает другой день, и третий. Каждое утро я ссыпаю свою ложку сахарного песка в банку, чтобы отдать Мирре, когда она придет. К нам не пускают, но мы обмениваемся записками, которые папа приносит из приемного покоя. Я жадно набрасываюсь на эти листки, исписанные знакомым красивым учительским почерком:

«Мой родной! У нас все благополучно. Мы здоровы и относительно сыты. О нас беспокоиться не следует, надо поправиться тебе и папе. Сегодня мы с мамой приготовили на завтрак поджаренный хлеб и мучную кашу. Вчера я принесла от Лили немного рисовой плюс твоя школьная тарелка супа – вместе что-то дают, оставляя чувство сытости, надолго. А я вообще в этом смысле счастливица – есть не хочется. У Лили все нормально. Я счастлива, что эти дни она полностью ела свой обед – ей тоже надо немного окрепнуть. Она дала мне 700 граммов хлеба, 50 грамм масла и 35 грамм песку, так что мы вчера пировали. Кончаю. Тороплюсь к вам. Любящая тебя сестра. 10 февраля 1942 г.»

И другая записка. Такой же знакомый, но другой, детский почерк:

«Братик мой! Ты будешь спасен, ты поправишься, ты силен духом, спаси нам папу, поддерживай его морально, не давай ему быть угрюмым, говори с ним. Будь здоров, дорогой, не могу много писать. Целую тебя. Лиля. 9 февраля 1942 г.»

После очередного утреннего обхода врач прописывает мне адонис – сердечное. Странно, ведь у меня ничего не болит, только слабость. Впрочем, я замечаю некоторые сдвиги: мне уже не хочется, как в первые дни, только лежать на койке; я уже сажусь, спускаю ноги и пробую встать. Пока безуспешно – кружится голова. Но появилось желание, а это уже что-то. Люди в палате неразговорчивы, замкнуты, сосредоточены на себе. Слова и мысли только о еде, самочувствии, карточках. Изредка кто-нибудь упоминает о положении на фронтах. Старик в темном пиджаке, с замотанным синим шарфом горлом, присаживается к папе на кровать.

– Самсон Львович! Вы меня узнаете?

Пауза. Папа вглядывается, пытается вспомнить, потом смущенно качает головой.

– Мы работали с вами в «Дорводмосте».

Он называет себя, папа узнает его. И начинается разговор.

– Почему в январе два дня вообще не давали хлеба?

– Остановилась 5-я ГЭС. Кончился уголь, Вода перестала поступать на хлебозавод.

– Как же наладили?

– Ведрами таскали. А угля и сейчас нет. Дровами топят. Разобрали деревянные дома по окраинам и топят.

– Надолго ли хватит?

– Кто знает. Я свалился две недели тому назад. Привезли сюда на санках, как покойника. Сейчас хожу.

– Дров нет, а огня много. Пожары каждый день. Откуда пожары? Немец сейчас вроде бы поутих, не стреляет.

– Постреливает.

– От буржуек больше. Топят мебелью, не следят. Или затопят, а сами свалятся, заснут. Так и сгорают.

– Электричества нет, угля нет, воды нет, еды нет, – перечисляет папа.

– Электричество есть. Для Смольного. И еда есть, и вода…

– Как ваша семья, Иван Степанович? Где они – здесь или уехали?

Старик молчит. Греет руки меж острых колен. Я жду ответа. Папа поворачивает заросшую седой щетину голову, некоторое время смотрит на соседа, потом отворачивается.

Старик медленно поднимается и, опираясь на спинки кроватей, ковыляет к своей койке.

– Что же ты спрашиваешь? – вырывается у меня, – Разве можно сейчас такое спрашивать?

– Помнится, жил на Карповке, – как-то невпопад роняет папа. – Трое детей…

Среди многообразных звуков – стонов, ругани, бессвязного бормотания умирающих, глухих, тусклых и унылых голосов – меня уже несколько дней удивляет и привлекает громкий и уверенный бас справа. Он перекрывает остальные голоса и шумы в палате не только мощью своих голосовых связок, но и бодрыми оптимистическими интонациями и главное – сутью. До меня долетают обрывки фраз, кажущихся чем-то невероятным в этой обстановке.

– Нет, это не так! – уверенно и авторитетно утверждает голос. – Джотто родился значительно раньше Леонардо. Лет на двести. Джотто стоял у истоков раннего Ренессанса. Его воспитывали такие литературные титаны, как Данте, Петрарка, Боккаччо. Король обращался с ним, как с равным. Это была крупная фигура. Но он был пигмеем, по сравнению с Леонардо, который…

– Папа, кто это?

– Это архитектор Шольп, друг того, который сошел с ума.

– Ты можешь меня довести до него?

Я спускаю ноги с койки и с папиной помощью, держась за спинки кроватей, дохожу до Шольпа. Вокруг него, как всегда, несколько человек, ловящих каждое его слово.

Шольп поворачивается ко мне. У него интересное лицо, умные серые глаза, густая шевелюра, и вообще он не похож на дистрофика.

– А вот и мальчик пришел нас послушать, – говорит он приветливо, как будто мы с ним знакомы, – Ты школьник?

– Да.

Перейти на страницу:

Похожие книги