— Но не сегодня. — Жеребьев энергично сложил бумаги в портфель, помахал рукой и ушел. Иногда он уходил с работы удивительно бодрый, полный сил. Глядя на него, оставалось только пожалеть, что рабочий день так быстро кончился.

Я остался один. У меня еще было несколько минут. Снова зазвонил телефон.

— Петя? Здравствуй, — сказала мать. — Как живешь? Почему ты не звонишь, не заходишь? Я так давно тебя не видела.

— У меня все в порядке, мама, — ответил я. — Живу хорошо.

МОСКВА (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

Живу хорошо, — повторил я и вспомнил зимнюю предновогоднюю ночь, когда вернулся домой и долго сидел на кухне. Я то ли спал, то ли бодрствовал, а может, грезил наяву. Услышал, как хлопнула на лестничной клетке дверь, бросился в прихожую, приник к глазку. Это уходила мать Бориса.

Потом почему-то привиделся Игорь Клементьев. Он стоял предо мной в распахнутой шубе, и только глаза были чуть светлее обычного.

С глазами как снег передо мною стоял Игорь и говорил: «Ты никогда ничего не напишешь. Во-первых, ты бездарен. Во-вторых, ты изначально вял, безволен, ни на что не способен. Самую суровую, грубую жизнь ты ухитряешься превращать в кисель. Ты профессиональный кисельщик, Петя, вечный студень. Ты осуждаешь меня не потому, что ты такой уж моралист-нравственник, а потому что не можешь за мной угнаться. Я обогнал тебя в этой жизни, да-да-да, и это окончательно и бесповоротно». — «А дочь, которую ты бросил? — будто бы завопил я. — Ты строишь собственное благо на неоплатных детских слезах, подлец!» — «Ты, верно, не читал Владимира Одоевского, — горько усмехнулся Игорь, — и не знаешь, русский его Фауст сказал, что непременное несчастье каждого отдельно взятого члена общества есть необходимое условие существования самого общества». — «Ложь, ложь, — замахал я руками, — сто философов пишут, проповедуют, и все правы. На все случаи жизни существует спасительная ложь, надо только выбрать подходящую. Ты вот решил, что цель оправдывает средства, только забыл, что человек — система саморазрушающаяся, ты решил себя разрушить». — «Дурак ты, Петя, — с жалостью посмотрел на меня Игорь, — вечный студень и вечный дурак». И растаял в кухонном сумраке. Тусклая настольная лампа, помнится, горела на столе. Я смотрел в черное масленое окно. Казалось, рогатый месяц дергает за нитки — и звезды прыгают, дрожат. Сколько я ни вглядывался в окно, не видел собственного отражения. Только пепельницу видел, ощетинившуюся окурками, словно еж.

Вдруг звонок в дверь. Антонина предстала предо мной. Она была в глухом черном свитере, как дерево в коре. Далеко отстоящие друг от друга глаза блестели, как ледышки. Глаза ее, как всегда, были чисты, но мне почему-то показалось, что она плакала.

— Чего это ты переоделась? — спросил я. — Из белого да в черное?

Антонина приложила палец к губам.

— Я пришла за солью и за спичками, — прошептала она. — Мы пролили на скатерть вино, надо засыпать солью. Мама хочет курить, а спички кончились. Господи, какой же ты слабый, Петя.

Я вытащил из шкафа пачку соли. Спички тоже нашлись.

На стене тикали ходики, свесив гири до самого пола.

— Будь я твой муж, я бы тебя пристукнул. Слышишь, ходики? Ты здесь уже пять минут.

— Слышу. У нас такие же, только не кукушка, а мужик с гармонью выскакивает.

— Когда-нибудь выскочит с топором.

— Знаю, хи-хи.

— Знаешь? — усмехнулся я. — Чего же здесь сидишь? Чего плачешь?

— Потому и плачу.

Ни наглости, ни греховности не было в ее голосе. Скорее в нем звучало смирение. Но перед чем? Вряд ли Антонина смирялась с ролью безропотной верной жены, готовой отправиться с мужем на Северный полюс, на ледник.

И я как-то был в этом замешан.

Но я не хотел быть замешанным в чужих несчастьях.

— Только не я, — прошептал я. — Никогда не стану причиной. Не стану наблюдать, как ты мучаешь этого несчастного парня, доводишь его…

— У тебя завышенные представления о собственной персоне, — сказала Антонина. — Пошел ты!

— Вон! — гаркнул я. — Убирайся вон. Больше никогда не приходи, хватит.

— До свидания, идиот… Пингвин. — Антонина стремительно вышла, не забыв, однако, прихватить соль и спички.

То был конец. Она ушла. Я остался один, совершенно один в тусклой полутьме. Была Антонина, была жизнь, иррациональная ли, инфернальная ли, но жизнь. Она ушла — ушла жизнь, зато восторжествовала мораль. Неожиданно подумалось: неужто так называемой моралью маскируются трусость, безволие, изначальное бессилие перед живой жизнью? Я сидел как в вакууме в темной кухне без любимой, без друзей, без близких. Который час? Кто правит миром, если человек неспособен править собственной жизнью?

По двору скользнула машина. Свет фар бежал по веткам кустов, хрустальным от инея.

Перейти на страницу:

Похожие книги