Я молчал, потому что если и знал, то приблизительно.
— В нее влюбился Аполлон. Она увидела его, стоящего в тени масличных деревьев, испугалась и побежала. За это он и наказал ее.
— За то, что побежала? И все?
— За то, что испугалась и тем самым пренебрегла любовью божества. Никогда не надо бояться. Боящийся, бегущий — все равно что Кассандра, которая потом все знала, все понимала, но уже никогда ничего не могла изменить.
— Ну я-то пока кое-что еще могу изменить, — пробормотал я.
— Дай тебе бог, — сказала поэтесса, — а бояться не надо.
Больше мы не разговаривали.
Утром приехали в Таллин. Башнями, шпилями, острыми крышами город смотрел в бездонное голубое небо. Нам с поэтессой оказалось по пути. В утреннем свете поэтесса оказалась совсем не симпатичной: расплывшаяся фигура, невыразительное, пухлое лицо. Утром я был далек от предметов ночных разговоров. Настало время обычных условностей. Мы сели в трамвай, аккуратно пробив дырки в талонах. У гостиницы мне надо было сходить.
— Поедем ко мне? — предложила поэтесса. — Выпьем кофе?
— К тебе? — растерянно переспросил я, ощущая привычную нерешительность, скользкий миг, когда все может покатиться неизвестно куда, обрести непредсказуемость. — Нет, — сказал я испуганно и резко. — Спасибо, нет.
— Ты подумал, старовата я для кофе, — одними губами улыбнулась поэтесса. — Но я имела в виду лишь то, что сказала: чашку кофе — и больше ничего.
Мне стало стыдно.
— Извини, ты не так поняла. Просто дела. И потом, меня ждут.
— Я тебя правильно поняла. До свидания, — она отвернулась.
Я выскочил из трамвая покрасневший. «Это Антонина! — подумал в бешенстве. — Это с ней я отучился от всего нормального, естественного. Откуда эта гнусная привычка полагать, если женщина, значит, постель. Любая женщина — все равно постель! Так нельзя».
Меня поселили в номере на двадцать втором этаже. Полюбовавшись из прямоугольного окна на укрытый снегом город, я принял душ, потом позавтракал в буфете. Потом я спустился вниз, сел в первый попавшийся автобус, который поехал в парк Кадриорг.
Так начался для меня первый день Нового года.
Мы шли по Оружейному переулку, под ногами шевелились тени. Интенсивную жизнь вели тени, словно в царстве Аида, куда некогда спускался Орфей, по утверждению Антонины не столько думавший, как бы вызволить Эвридику, сколько влюбившийся в царицу подземного мира Персефону, за что потом земные женщины разорвали его у ручья. Вот Ахиллес, Пелеев сын, помахивает длинным гибким копьем. Вот укротитель коней, несчастный Гектор, снимает хвостатый медный шлем. Стоило посмотреть под ноги подольше, начинало казаться, ты тоже тень. Странный неживой шелест деревьев над головой усиливал это впечатление. Мы с Антониной существовали: теплые, дышащие, изо дня в день мучающие друг друга, и одновременно как бы являлись тенями, сухим шелестом. Тополиный пух невидимо сновал в темном воздухе, застревал в ветвях. Голубая луна равнодушно всходила над суетящимися тенями и людьми.
Нас обходили развеселые пары. Парни обнимали девушек, девушки счастливо улыбались.
Под ногами тени.
Перед глазами развеселые пары.
Мы болтались где-то посередине — живые, но совсем не веселые.
Неожиданная, я бы сказал, женская степенность вдруг обнаружилась в походке Антонины.
— Ты несешь себя, как хрустальную вазу, — заметил я.
— Я гораздо дороже вазы, — серьезно ответила она.
На этом, однако, обмен глупейшими репликами не закончился.
— Я много читаю в библиотеке, — задумчиво произнесла Антонина через некоторое время.
— Да? Есть время? Я думал, ты только перепечатываешь рефераты.
— Мне кажется, я сейчас читаю больше тебя.
— Вот как? Похвально, — сказал я. — Что же ты читаешь? Кроме Артюра Рембо?
— В данный момент мифы Древней Греции, — важно ответила Антонина.
— Я, наверное, должен спросить: почему именно мифы?
— Потому что они мне нравятся.
Некоторое время мы шагали в молчании.
— Вот Артемида, — сказала Антонина, — богиня-девственница. Превратила в оленя юношу Актеона за то, что тот увидел ее обнаженной. Благороднейшая и мудрейшая Афина превратила Арахну в паука за то, что та лучше ее ткала. Аполлон-Мусагет содрал кожу с бедного Марсия потому, что тот переиграл его на каком-то музыкальном инструменте.
— Так. И что же?
— А мог бы так поступить, скажем, Иисус? Или бы он сам превратился в оленя, в паука, дал содрать с себя кожу?
— Да, скорее всего, он бы именно так и сделал. Дал содрать с себя кожу.
— Значит, от Древней Греции до христианства человечество все же проделало некий путь в духовном развитии?
— Это сложный вопрос, — сказал я, — на него так же трудно ответить, как определить роль вина в прогрессе человечества.