Себастьян Вилфинг подумал, не следует ли сообщить свои выводы матери настоятельнице, но он и представить себе не мог, чтобы ее ненависть к нему усилилась из-за этого. Он мысленно усмехнулся.
– Помоги мне, Агнесс, – простонал он. – У меня пятки болят. Подвинь мне подушку.
По счастливому стечению обстоятельств одно время несколько кроватей слева и справа от Себастьяна были свободны. Затем появились новые болваны, которых распределили по кроватям, но они уже стояли одной ногой в могиле, а потому не могли принимать участия в разговорах Себастьяна и матери настоятельницы. А если бы могли, то сейчас ушли бы, шаркая ногами по полу, на рождественское богослужение, вместо того, чтобы оставаться в постели. Настоятельница отбросила одеяло и подсунула подушку Себастьяну под ноги. Он задвинул подальше мысль о том, что еще несколько месяцев назад ей пришлось бы сильно потрудиться, чтобы поднять его ноги: тогда он еще был настоящим мужчиной, гигантом, который видел свои ботинки, только когда снимал их и делал шаг назад, а чтобы встать со стульчака, свистом подзывал слугу, и тот рывком поднимал его – сам он подняться был не в силах. Естественно, зад себе подтереть он тоже не мог – не хватало длины рук, чтобы обогнуть выдающуюся часть пониже спины. Ну и черт с этим: для чего, в конце концов, человеку нужны слуги? И что теперь? Не так-то просто было избавиться от мысли, что после ареста от него осталась лишь половина. Кожа свисала с тела, как липкое желтоватое одеяло, а иногда, щипая себя, он удивлялся: как что-то, кажущееся таким чуждым его телу, по-прежнему могло болеть? Во времена расцвета его мужского великолепия ему бывало трудно перейти из одной комнаты в другую или подняться по чертовой лестнице на второй этаж дома. Плевать и на это: тот, кому от него что-то нужно, может и подождать, а что касается отправления естественных надобностей, то Себастьян Вилфинг постепенно привык совершать его без лишней суеты. Однако судьба подшутила над ним: потеря веса, вместо того чтобы мобилизовать его, забрала силу из его ног. Из-за вынужденной голодной диеты, которой он придерживался на холодном, сыром каменном полу тюрьмы, его суставы отвердели, а все тело ниже пупка превратилось в нечто, приобретавшее чувствительность, только когда он пытался пошевелить им – но тогда в его бедра, колени, лодыжки вонзались раскаленные иглы. Его страдания могли быть гораздо хуже, если бы его мужская гордость давно уже не предпочитала проявлять аристократическую сдержанность при каждой попытке использовать ее по назначению. Но даже ослабев, орган позволял ему достичь пика удовольствия, когда мерзавки, которых он подбирал на улице и отправлял на поиски того, что скрывалось между складками жира и гротескно выступающим животом, достаточно сильно щипали его, и терли, и мяли.
Он елозил задом по кровати, пока рубашка не задралась выше колен. Настоятельница сделала каменное лицо и попыталась вернуть одеяло на место.
– Ах, нет! – воскликнул Себастьян. – У меня бедра слипаются. Они стираются до крови, Агнесс. Ты ведь раздвинешь мне ноги, да, Агнесс?
Мать настоятельница подчинилась приказу. Ее наверняка душила ярость, но Себастьян наслаждался грубостью ее движений. Рубашка, как и следовало ожидать, скользнула наверх и обнажила его до самых бедер. Он сунул руку вниз и стал дергать могучую складку кожи, пока ему не удалось зажать в кулаке вялый маленький отросток.
– Глянь-ка, Агнесс, – произнес он так, будто речь шла о предмете, который он только что обнаружил и который забавлял его. – Наконец-то я снова вижу своего младшего братца, и за последние пятьдесят лет мне впервые не приходится смотреть в зеркало, а он почему-то не хочет поздороваться со мной.
Настоятельница отвела глаза; губы ее казались двумя белыми полосками на лице.
– Посмотри на него, Агнесс. Тебе больше не удастся заставить его подняться, а ведь когда-то он предназначался лишь для тебя.