«Ушла вода! — вдруг подумал Дмитрий. — Правильно заметил дядя Никифор. Обсохли протоки. Пруд — это то же озеро… А теперь река обмелела, течение стало быстрым. Корма для птиц меньше. Грунтовые воды… Упал уровень… Леса поредели. Трава растет скудная. Поспевает быстрее. Ранний сенокос разоряет гнезда… Один пруд ушел, всего один, а как нарушились сложившиеся равновесия, ухудшились условия жизни птиц… И только ли птиц?»
Дмитрий сел на бревно у жалких остатков мельницы, вынул из нагрудного кармана гимнастерки сшитый из школьной тетради блокнот. Да, за последнее время маловато прибавилось записей. Строил дом, а птицы обходились без него… Но он-то как обходился без них? О чем он думал? Уставая, иной раз, казалось, не думал ни о чем. На душе было легко и пусто. Думал о Наде, как о чем-то потерянном, безвозвратном: появилась, ушла, оставив в сердце саднящую боль. Боль эта утихала, забывалась. Но стоило в памяти возникнуть Надиному лицу, то прикрытому белой повязкой по самые глаза, то озабоченному, когда две морщинки над переносьем сливались как бы в одну, то насмешливому, когда она говорила: «А ну, смелее, капитан!» — и стоило только появиться этому лицу в его памяти, как саднящая боль возникала вновь, усиливалась. Казалось, он потерял что-то или сделал непоправимую ошибку.
Вдруг откуда-то издалека пришла громкая и полузабытая песня, будто заговорила грустная флейта. Да что же это? «Спиридон, Спиридон, чай пить, чай пить… Витью-витью…» И чуть выждав: «Иди, кум, иди, кум, чай пить…» Певчий дрозд! Это же надо… Сколько лет не попадалась ему эта птица! И вот такое счастье.
Дмитрий бросился в лес и, слушая голос певца, долетавший издалека и сверху, все шел и шел, обходя мочажины и бурелом, оглядывая вершины деревьев. Но так и не увидел птицу, которую любил с детства. Опомнился, взглянул на часы — скоро восемь. Пироги и ватрушки у мамы уже испеклись, и он заторопился. Шел тем же берегом, лесом, лугом. Вдруг из-под его ног шарахнулся в траву утиный выводок. Затих. Взлетела над лугом острохвостая утка-мать. Вскоре он наткнулся еще на один выводок — серые проворные комочки сыпанули с берега в осоку. Дмитрий постоял над осокой. Хотел увидеть, опознать и записать в дневнике, но утка и утята действительно как в воду канули.
Что-то изменилось в его душе. Он уже чувствовал себя не посторонним, а своим человеком в этих местах. Не далее этого утра он проходил здесь, шел, как бродяга-хозяин, после долгих лет вошедший в свой дом и еще не ведающий, где что лежит.
Мать ждала его. Пироги и ватрушки, прикрытые холщовыми полотенцами на широких досках, пахли удивительно вкусно.
— Ну, мам, спасибо тебе! — сказал Дмитрий, поднимая полотенце и с шумом вдыхая крепкий запах свежего хлеба. — Это же чудо!
Мать заплакала. Путаясь в словах, заговорила:
— Тебе выдали, тебе, Митя. Такой муки не видели с каких пор… Дожили бы наши…
— Ладно, мама, ладно. Давай завтракать.
Ночью Дмитрий долго не мог уснуть, ворочался, поудобнее укладывая ногу. Боль на время утихала, но вскоре все начиналось сызнова. Лес, поля, луга и реки с их птицами, с их жизнью — разве это прошлое его, а не настоящее и будущее? Разве птицы могут без него? «Могут, могут, — тут же возразил он себе. — Миллионы лет жили».
Ночь была ясной и лунной. Свет падал косо из окна и освещал дальний угол и стену, а под ним, этим лучом, на полу было так же темно, как был темен неосвещенный потолок. От этого казалось, что изба как бы сдвинулась, а кровати его и матери стоят уже не по плоскости, не на полу, а по стенам — вверху и внизу, по границам лунного света.
«Как в лесу, — подумал Кедров, — когда свет луны попадает в шалаш через верхнее окно таким вот пучком. Он как бы разносит стены, и кажется, что ты в неизведанном еще измерении. Лес — это мое. На долгое время, — подумал он, чувствуя, что сна не будет. — Дядя Никифор умнее меня. Увидел… И зря я это… Не могут птицы без меня, и ничего с этим не поделаешь».
Дмитрий встал, осторожно спустил с кровати больную ногу и сразу же почувствовал, как она стала отекать, распирая кожу. Много ходил сегодня. Только бы не загреметь палкой, не разбудить мать… Но все же он наткнулся на табурет, замер, как бывало в лесу, когда наблюдал за какой-нибудь пугливой недоверчивой пичугой, или в боевом охранении, на войне. Мать, кажется, только этого и ждала, чтобы заговорить.
— Митя… — услышал он ее робкий, слабый, просящий голос. — И тебе сон не в сон? — Он увидел, как она приподнялась, увидел ее белое в свете луны лицо и испугался. Но сказал спокойно:
— Думы все, мам… А ты спи. Подышу чуть-чуть. Не приду — не волнуйся: в сарае залягу.
— О чем думы-то, Митя? О войне, поди, всё?
— И о войне. И так.
Мать промолчала. Дмитрий направился к двери. Но вдруг услышал за собой ее ясный и чистый голос:
— Ежели ехать куда, Митя, то поезжай. На меня не оглядывайся. Нечего оглядываться.
Сказала и затихла. Дмитрий стоял, держась за дверную скобу. Когда вновь оглянулся, лица матери уже не было видно.
— Мам, я не думаю об этом.
— Не думаешь — будешь думать… Не оглядывайся…
— Спи, мама, спи…