Когда я прыгнула на подножку вагона, еще не представляла, что и как там будет впереди и на что шел Жогин, чем лично жертвовал, находясь с маленьким отрядом у моста. Я поняла это только тогда, когда состав под огнем пулеметов немецкого десанта на полном ходу проскочил мост и когда услышала позади грохот, увидела дрезину под откосом и за ней Жогина. Он, неловко прислонившись к железу, стрелял из автомата в сторону реки. С ним были еще двое. Я бросилась к дверям, но легкораненый сержант с винтовкой — командир охраны поезда — загородил дорогу: «Товарищ военврач, теперь мы уже далече…» Я не могла представить, как это мы оставили их, Жогина! Мы их предали… Я его предала. Своего мужа… «Пустите меня!» — закричала я. Но сержант не разжимал своих рук. Он был немолод уже. Прошел, видать, не одну войну. «Так уж должно было случиться, дочка. Один раз человек-то проявляется. Никто не знал, каков он — кроил да штопал наши побитые черепушки. А тут вот весь показался как герой», — говорил сержант. Я готова была убить его, убить себя.
Мы доставили госпиталь в Москву. После я ушла с ним на Брянский фронт.
Вот тебе история моей седины…
— А Жогин? — не удержалась Манефа.
— Вот и я спрашиваю: «А Жогин?»
Деревня Бобришин Угор одним порядком деревянных изб тянулась по правому берегу Великой. На песчаных дюнных буграх чуть поодаль разбросаны низкие и длинные строения животноводческих ферм. Еще дальше в поля — молотильные тока, льноперерабатывающий пункт, или, как его называли в колхозе, волоконная фабрика. До войны здесь готовили знаменитое бобришинское льняное волокно. Его сдавали государству, продавали на рынке. Фабрику в старые времена построили купцы братья Бобришины. Известные в этом северном краю были богатеи. Им же принадлежал крахмально-паточный заводик, построенный в сосновом лесу на берегу речки Дюновки. В войну производство было заброшено… Обо всем этом перед поездкой в деревню Надя узнала от санитарки тети Поли, пятидесятилетней женщины, уроженки Бобришина Угора.
Деревня пуста — народ на покосе. Кто был в силе, тот вел покос на артельных лугах, а кто по старости или инвалидности не мог уже по-заправски махать косой, тот подбивал овражки по лесам, до которых колхоз все равно не доберется, — не пропадать же там траве. Отправлялись туда втихаря, косу оставляли еще с вечера, чтобы не попасться при свете дня кому-нибудь на глаза, но все равно в деревне знали, кто где косит, и даже негласно поделили места, чтобы не перебежать друг другу дорожку да не вызвать разных пересудов.
Дарью Долгушину они застали еще дома. По праву больной на колхозные луга она не пошла, а собиралась косить в лесу. Когда косишь себе — не пойдешь жаловаться на здоровье. Правда, в лесу тебя никто не подгоняет, можешь на травке полежать, можешь к ручейку сбегать, лицо ополоснуть, а в обед домой наведаться, ребят покормить. Нет, нет, в лесу полегче, укосиво берешь маленькое, узкое, идешь по горочке играючи.
— Да тебе же нельзя еще, нельзя, понимаешь? — взгорячилась доктор, выслушав рассказ Дарьи, рассказ торопливый, вроде бы полувеселый, но и полунастороженный: а вдруг уложат в постель, а вдруг обратно заберут? Греха не утаишь, печет под грудями, как поработаешь.
Дарья только что отстряпалась по дому, накормила детей, мужа проводила в колхозную кузницу, где он раздувал горн худеньким мехом, а иной раз с охотой вставал и к наковальне, взмахивая одной рукой, усердно бил молотом по мягкому каленому железу.
— Ладно, Дарья, я не буду тебя держать, вижу, ты уже снарядилась, — сказала огорченная Надя. — Пойдем в дом, я посмотрю тебя. Как ты думаешь, где нам разместиться?
— В конторе, где же еще? Доктора всегда там располагались, — сказала Дарья и нехотя повернулась к дому.
В избе пахло свежим хлебом, острой кислотой сохнувших у печки дерюжных матрацев — должно быть, кто-то из детей мочился по ночам.
— Разденься и приляг на лавку. Есть где помыть руки?
— Есть, за печкой. Машка! — позвала Дарья свою дочь. — Сбегай за полотенцем. В боковушке, на стене.
Дарья с готовностью легла на лавку. Шов был еще красный, но инфильтрат рассосался, рубец синел и был в хорошем состоянии. Надя осторожно обследовала область желудка, живота. Дарья лежала как неживая. «Да, была бы уже неживая, если бы опоздать…»
— Ну что, Даша, болит?
Врач ждала, что та не признается — нет, все хорошо, ничего не болит. Спасибо… Но Дарья сказала:
— Болит, как же не болеть — по живому резали. Да и хлеб плохой, с картошкой, отрубями. Как поем — болит.
— Встань-ка. Сердце как? Дай-ка послушаю.
Доктор долго выслушивала сердце, легкие. Отметила, что Дарья стала чуть-чуть покрепче телом.
— Не тяжело косить?
— Тяжело, как не тяжело. Но я по горочкам да вокруг пеньков. Председатель у нас такой, не замечает, что мы по лесам шныряем. Добрый. А в иных местах строгости.
— А кто у вас председатель? Давай одевайся.
— Да Бобришин, Кирилл Макарович. Из фронтовиков. Рука у него ложная…
— Протез, что ли?
— Да нет, ложная, говорят.