— А как судить? За что теперь себя судить? Этими днями Наталья Борисенко сама ко мне приходила.
— Зачем? — удивился Демин.
— Меня убивать…
Глава четвертая
Воскресение
Сколько же боли может вытерпеть человек?
И снова острая, раскаленная, она пронизала ее изнутри, отдалась в сердце и, затухая, медленно покинула измученное тело, чтобы через несколько минут или часов, внезапно и резко, как ударом плети в Смолевичском гестапо, взорваться опять.
…Когда ее увозили из минской тюрьмы СД, Александра Михайловна с облегчением подумала, что пытки закончились и, приготовив себя к неизбежному, ожидала смерть как избавление от нечеловеческих мук.
Какие только невероятности в жизни бывают — в концлагерь Зальгерст она прибыла со специальной отметкой в документе, но, вопреки строжайше установленному лагерному порядку, осталась жить. Потом, радуясь свободе и нашей Победе, она думала, что допросы в гестаповских застенках отпечатались только шрамами на ее теле и в памяти, а все оказалось значительно хуже и сложнее. Попеременно затухала и обострялась болезнь сына. Врачи обнадеживали, что Валька, повзрослев, поправится окончательно. И ошиблись.
К тому времени тяжело заболела и она. Пучковая язва, как гидра о пяти головах, рвала и мучила ее, сделала инвалидом. После смертей Вальки, Петра язва у нее стала хронической. Правильно определив причину — последствия пыток в гестапо, тюремного режима и потрясений, вызванных гибелью сына и мужа, — врачи в конце концов признали заболевание неизлечимым, и суть их советов сводилась к одному: надо терпеть.
И она терпела с таким же фатальным спокойствием, как переносила допросы в смолевичском и минском гестапо. Иного до конца жизни судьба ей не сулила, поэтому к любой боли она вынуждена была привыкать, с каждым годом все больше уставая терпеть и привыкать.
Еще дед Матвей, бывало, говаривал, что худые вести ходят вместе. Две из них пришли к Александре Михайловне в один день. В августовский четверг.
Официальным письмом ее уведомили, что оснований для персональной пенсии у нее нет. И для пенсии по выслуге — тоже нет по причине нехватки трудового стажа. Выходило, что в партизанские времена, будучи Наташей, она не трудилась никак, а после Победы недоработала тоже, и хотя инвалидность была тому причиной, но ни в какие стажи ее, эту инвалидность, включать не положено, а потому «на ваше повторное заявление сообщаю, что…». Официальную бумагу заключала витиеватая роспись областного «зава», который приговорил «т. Борисенко А. М.» получать иждивенческую пенсию за умершего мужа. Размеры этой пенсии были невеселыми до унизительности.
В конце концов она жила в своем, построенном еще при Петре, доме, вместе с дочерью, зятем и внучкой, и заработки дочери-учительницы, а особенно зятя, были такими, что никакого решающего значения размеры ее пенсии для общего семейного бюджета не имели. Для них, молодых, не имели. А для нее иждивенческая пенсия-недомерок была унизительным ограничением независимости, попранием прав главы дома и всей семьи.
Вот и на днях она не хотела, чтобы дети и внучка уезжали отдыхать в Смоленск и на Могилевщину, к родителям зятя. Правда, особых дел по дому и в саду не было, но самочувствие ее ухудшилось, и оставаться одной, особенно по ночам, становилось все тоскливее, горше. Ну ладно там, Ирочка и зять: внучка еще маленькая, а он захотел побывать в родной деревне.
Но Лена — она бы могла ее состояние понять. Не поняла…
Вторую худую весть сказал по телефону минский племянник Игорь. Оказывается, тот полицай Савелий, что ее арестовал и конвоировал на допросы, живет себе припеваючи и, больше того, в почете: сменив фамилию, пользуется льготами инвалида Великой Отечественной войны, получил орден Славы, трехкомнатную квартиру, предельных размеров пенсию, а сыновья Савелия занимают руководящие должности на Минском и Жодинском автозаводах.
Два известия, в письме и телефонном разговоре, сцепились в сознании воедино, топтали ее гордость и вскоре отозвались приступами боли, после которых она, обессиленная, лежала одна-одинешенька, мучительно решая, как же теперь поступить.
Она воевала не за награды, пенсии, какие-либо особые блага. От нее, как и от других, требовалось отдать все для Победы, и Александра Михайловна отдала без остатка всю себя, все, что могла.
Но тот, кто в самые тяжкие для Родины времена прислуживал врагам, расплачиваясь за свое поганое существование жизнями или мучениями советских людей, — разве должен он получать все то, что имеет Савелий и его семья? Разве можно, чтобы торжествовала такая вопиющая несправедливость? Ведь это глумление над памятью павших, над всем святым, за что мы воевали, ради чего сегодня живем!
Густели в доме сумерки, Александра Михайловна лежала, окруженная тишиной, молча тонула в этой гнетущей тишине, ощущая, как яростно кричит в ней протестующая память и снова толчками разливается по телу знакомая боль.
Когда приступ утих, Александра Михайловна собралась и пошла на кладбище, чтобы там, как это делала и раньше, посоветоваться с мужем.