Вместо завтрака нас построили на поле, напротив автомашины, в кузове которой был установлен крупнокалиберный пулемет. Тут же находились охранники с собаками и два офицера, младший по возрасту и чину разговаривал по-русски. Почтительно выслушав фразу старшего, он выкрикнул:
— Комиссары, коммунисты, евреи — выйти из строя!
Все замерли. Неслышно падал, густея, пушистый крупный снег. И в этой белой тишине из строя выплеснулись издевательские, торжествующие слова Шакала:
— Эй, Васунг, чего ж ты скромничаешь? Не стесняйся, иди поцелуй ручки панам офицерам! Может, они тебя живым оставят — сапоги себе шить?
Гриша растерянно улыбнулся, шатаясь, вышел из строя и вдруг, расправив плечи, решительно направился к Шакалу. Плюнул ему в лицо и, сжав кулаки, зашагал к офицерам, яростно крича:
— Сейчас я эту сволоту поцелую! Сейчас я им покажу, как умирает советский человек!
Вытащив пистолет, младший офицер спустил курок. Осечка. Гриша круто повернулся к нам:
— Всю жизнь я был трудящимся человеком. Теперь я красноармеец! Считайте меня, товарищи, членом вэкапэбэ…
Гриша принял в себя автоматную очередь и с застывшей на лице улыбкой остался лежать на древней новгород-северской земле. Да не один в тот день остался — уже после Победы вырос на том поле обелиск…
— Комиссары, коммунисты, евреи!.. — опять прокричал офицер. Выдержав паузу, он от правого фланга пошел мимо нас, вызывая из строя каждого десятого.
В числе обреченных оказался и Савелий Дубинский. Вместе с товарищами он выстроился чуть в стороне от нашей шеренги, готовясь встретить неизбежное.
— Позвольте обратиться, господин офицер!..
Из нашей шеренги лисьим ходом выскользнул Шакал, двумя пальцами смахнул с головы пилотку и ткнул ею в сторону Савелия:
— Этот солдат сидел у большевиков в тюрьме и является врагом ихнего строя. Он, как и я, готов служить великой Германии и фюреру Адольфу Гитлеру.
— Ну, чево мелешь? — лениво возразил Савелий и умолк.
Младший офицер что-то сказал старшему, и тот согласно кивнул.
— Пускай выходить, — разрешил офицер. — Мы подарить ему жизнь.
— Да как же так… — засомневался Савелий, оглянувшись на товарищей. Но Шакал взглядом указал ему на Васунга. Застывшая улыбка Гриши была ужасной. И Савелий, косолапо загребая пушистый снег, пошел к Шакалу.
Офицер покосился на Шакала и поднял черный палец в кожаной перчатке:
— Один юде, еврей — и ты получил жизнь. За этого, — он показал пальцем на Савелия, — один коммунистен.
— Завсегда пожалуйста, господин офицер!
Шакал всей пятерней указал на старшину Вишню:
— Этот мне трибуналом грозился. Партейный. У себя на Украине зажиточных хозяев раскулачивал!
Как умудрился старшина Вишня уберечь в плену трофейный браунинг? Выйдя из строя, он выстрелил в старшего офицера, и тот рухнул замертво.
Житейская практичность сказалась у Вишни даже в смертную минуту: цель он для своего выстрела выбрал самую стоящую — старшего офицера. Наверное, выстрелил он последний патрон и, не желая даваться на муки живым, подчеркнуто тщательно целился в другого офицера, пока не скрестились в нашем старшине сразу несколько автоматных очередей.
С автомашины по обреченным басовито задудукал крупнокалиберный пулемет. Когда он умолк, среди упавших приподнялся и сел молодой лейтенант. Пуля раздробила ему челюсть, он захлебывался кровью и отчаянно кричал.
Поколебавшись, офицер протянул Шакалу перезаряженный пистолет и приказал:
— Шис! Добей!
И Шакал добил.
На станции Новгород-Северский нас погрузили и заперли в неотапливаемые товарные вагоны, и четверо суток черепашьей скоростью мы тащились по морозной неизвестности.
Под вечер наш эшелон прибыл в Гомель, и тех, кто мог еще идти, погнали через город. Когда мы в густеющих сумерках огибали большой парк, Садофий Арефин тронул меня за плечо:
— Давай рискнем: пан или пропал! Разбегаться по команде комбата!
Выждав удобный момент, мы врассыпную бросились в парк. Конвоиры в тот морозный вечер зазевались и начали стрелять с опозданием, благодаря чему я невредимым пробежал парк и укрылся в развалинах какого-то дома. Переводя дух, увидел рядом комбата.
Мороз крепчал. Над темной стеной деревьев поднималась луна, выстуженная до рыжей бледности. Клонило в сон.
— Идем к окраине, — сказал Борисенко, — иначе замерзнем.
Из Гомеля мы выбрались за полночь, дошли до первой пригородной деревушки, постучались в окно крайней хаты. Молчаливая хозяйка достала из печи чугунок борща, щедро нарезала пахучие ржаные ломти, придвинула кувшин с молоком.
— Ешьте помалу, хлопцы, — предупредил старик — хозяин, — а то наголодались и враз сомлеете.
Остаток ночи мы провели в невеселой беседе с хозяином, день просидели в погребе, а вечером, поклонившись добрым людям, отправились к далекой теперь уже линии фронта.
Переходя речушку, я провалился под лед и спасся только благодаря своему комбату. Но купание не прошло бесследно: я заболел воспалением легких и лихорадкой. Какое-то время — помню слабо — передвигался сам, а до крайней хаты деревни Стригино меня донес на плечах Петр Игнатович.