Многие из процитированных здесь мнений являются важной характеристикой восприятия официальной линии русскоговорящим обществом в конце 1930 годов: по-видимому, лишь немногие понимали, что, согласно замыслам пропагандистов режима, национал-большевистская система образов и тем была призвана ревальвировать государственное строительство, а не русский национализм как таковой[431]. Вероятно, не обращая должного внимания на другие темы партийной пропаганды, становившиеся все более привычными (интернационализм, служение партии), эти люди были поражены — сознательно или неосознанно — государственным выбором старорежимных героев, мифов и иконографии. Вероятно, у некоторых сложилось впечатление, будто новый идеологический курс собирается официально одобрить откровенно шовинистические лозунги, вроде «Россия для русских!». Процитированные в начале главы опасения Блюма, связанные с массовой культурой конца 1930 годов, возможно, наилучшим образом иллюстрируют это недопонимание:

«Искажался… характер социалистического патриотизма, — который иногда и кое-где начинает у нас получать все черты расового национализма…. И положение с этим представляется мне более серьезным, что люди новых поколений — выросшие в обстановке советской культуры, “не видевшие” буржуазного патриотизма Гучковых, Столыпиных и Милюковых — этих двух патриотизмов просто не различают. Началась (я имею в виду искусство, в частности — драматургию) погоня за “нашими” героями в минувших веках, скороспелые поиски исторических “аналогий”, издательства и Всесоюзный комитет по делам искусств берут ставку на всякий “антипольский” и “антигерманский” материал, авторы бросаются выполнять этот “социальный заказ”»[432].

Критикуя таких представителей творческой интеллигенции, как Эйзенштейн и Корнейчук за продвижение «уродливого, якобы социалистического расизма». Блюм выражал резкое недовольство очевидным сдвигом советской массовой культуры от интернационализма к национализму. Работник Агитпропа В. Степанов, которому было поручено провести расследование по поводу письма, пришел к выводу, что жалобы Блюма являются однобоким преувеличением, так как он не сумел увидеть прогрессивные черты исторических личностей, чьи имена были восстановлены. Вызванный на ковер в Агитпроп Блюм упрямо отказывался признать, что советские поиски полезного прошлого оправдывали использование русских государственных строителей эпохи царизма[433].

Судя по целостному характеру советской пропаганды 1939–1941 годов, партийная верхушка отметала подобную критику без лишних колебаний[434]. Хотя некоторые идейные коммунисты резко высказывались по поводу нативистских аспектов советской массовой культуры весной 1939 года, их протесты были пресечены раз и навсегда последовавшим осенью резким выговором. Свидетельств дальнейших возражений найти в источниках практически невозможно[435]. К тому же официальный курс к началу 1940 годов был настолько хорошо продуман и изложен, что не совсем ясно, сколь многочисленны были возражавшие[436]. Весьма ярким примером в этом отношении является дневниковая запись рабочего сталелитейного завода им. Молотова Геннадия Семенова, сделанная в мае 1941 года: «Читаю “Дмитрия Донского”. Хорошая вещь. Прочел поэму Веры Инбер “Овидий”. Очень понравилась. И все-таки “Дмитрий Донской” взволновал больше. Время-то сейчас такое напряженное, и будто голос далеких предков слышишь». Семенов предпочитает героя из русского национального прошлого современной поэтессе и находит историческую аллегорию, значимую для его собственной позиции, позиции советского патриота. О том, насколько сильное воздействие оказал на него исторический роман, говорит другая запись, появившаяся в дневнике месяц спустя. Обеспокоенный угрозой войны накануне вторжения немецких войск, Семенов описывает ели, качающиеся на ветру «как остроконечные шишаки на головах древнерусских богатырей…. Будто это дружины Дмитрия Донского идут на полчища Мамая»[437].

Перейти на страницу:

Все книги серии Современная западная русистика

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже