Назым толкнул Балабана, как всегда ничего не слышавшего за работой.

- Ну, Ибрагим, больше я тебе не учитель! Ты теперь сам мастер!..

Зима подошла к концу. На носу март месяц, его тринадцатая весна в тюрьме. На воле движение за амнистию все ширилось, и голоса его перелетали через тюремные стены.

Мюневвер привезла из Стамбула газету. Она называлась «Назым Хикмет». Под заголовком стояло: «Ты научил нас любить людей, поэтому мы боремся за твое освобождение».

Он держал газету, словно она могла упасть и разбиться на куски, как стекло. Он не слыхал еще, чтоб при жизни какого-либо поэта его именем была бы названа газета. Глаза его заволокли слезы. Он не стыдился их - слава богу, он может еще плакать. Он стыдился того, что сидит здесь как пень, а мальчики, издававшие эту газету, снова мальчики, не страшась ничего, по велению сердца готовы сложить свои головы. А он сидит здесь как пень, обросший мхом, и чего-то ждет. Чего?..

Он вышел на майдан. Солнце слепило глаза. Но арестанты не грелись, как всегда, у стены в его лучах, а стояли кучками, злые, как перец, напряженные, словно телеграфные провода на морозе. Лишь один Балабан работал: заканчивал новую картину... Что же случилось?

- Амнистия! Слыхал, амнистия!.. Перед выборами Исмет-паша решил выпустить нас на волю...

Он был многоопытным арестантом, чтобы сразу поверить в амнистию. Сколько слухов оказались ложными, как говорят в тюрьме, «парашами», сколько надежд лопнуло, будто пузырь, за эти двенадцать лет!

Как ни в чем не бывало подошел он к картине, встал за спиной Балабана. На полотне давно уже была весна, всем веснам весна. Лишь тот, кто годами не ступал по траве босиком, не вдыхал запаха распаханной земли, не видел над головой ночного неба, мог написать такую весну... В ней была тоска, но и надежда. И он ощутил потребность добавить к этой надежде свою.

Он поднялся к себе в камеру. Вышел в коридор, забормотал. Он был сейчас орудием, гончарным кругом во власти стихии, именуемой поэзия, и бесформенная глина слов принимала законченную форму в беспрестанном многочасовом вращении.

Когда Балабан кончил картину и позвал учителя посмотреть работу, Назым сел на складной стул, набил трубку и, глядя на полыхавшую на полотне весну, прочел собравшимся на майдане арестантам:

Вот глядите, глаза мои, на мастерство Балабана.Вот мы в месяце мае на ранней заре.Вот вам свет - мудрый, храбрый, чистый, живой, беспощадный.Вот вам облако - словно пласты творога.Вот вам горы - прохладные, голубые.Вот лисицы вышли на утреннюю прогулку,на длинных хвостах сиянье, на острых носах тревога.Вот глядите, глаза мои, - брюхо поджато, шерсть дыбом, пасть красная, -волк на вершине горы одинокий.Ты когда-нибудь ощущал в себе ярость голодного волка ранним утром?……………………………………………………………………….Вот луга, - эй, смелей, мои ноги босые, войдите в луга!Нюхай, нюхай, мой нос, - это мята, а это чабрец.Мои слюни, теките! Вот мальва и конский щавель.Мои руки, руки мои, мните, трогайте, гладьте, растирайте в горсти!Вот они: молоко моей матери, тело жены, смех ребенка, распаханная земля.Вот глядите, мои глаза, вот человек.Он хозяин этих гор и лесов, этих птиц и зверей.Вот лапти его, вот заплаты на шароварах, вот соха.Вот быки его с вечными страшными ямами на боках...

 Слухи об амнистии подтвердились. Правящая партия перед тем, как пойти на выборы, хотела приобрести хоть какой-нибудь капитал.

Мюневвер уехала в Стамбул. Надо было сделать все, чтобы надежда стала действительностью.

Назым писал письмо Вале Нуреддину. Он больше на него не сердился - годы и тюрьмы сделали его мудрей и терпимей. Валя не был врагом. Напротив, в последние годы старался чем мог помочь. А если он не выдержал, сдался, что же, каждый делает столько, сколько у него сил. Требовать, чтобы всякий был способен взойти на костер за свои убеждения, - по меньшей мере бесчеловечно. Нет, он не злился больше на Валю за то, что тот не Джордано Бруно. Но как печальна бывает порой мудрость!..

Он писал:

Перейти на страницу:

Похожие книги