София оцепенела, затем стала закидывать Абру сообщениями, судорожно перебирая в памяти тех, кто видел ее новый рисунок, оказалось – никто, кроме матери, даже отец, прежде любопытствующий к ее картинам, последнюю неделю почти не заходил к ней в комнату, даже Волобуева… или Иванкова… или… Но Абра уже вышел из сети. Быть не может. Просто не может быть. Чтобы забыться, она включила аниме и погрузилась в страшный и красивый мир – гораздо красивее и страшнее, чем тот, в котором жила, но пока София смотрела на большеглазые лица, тонкие их черты, внутри нее вместо сердца бился вопрос: как же Абра узнал, что она рисует кита? Ответа не было. В час ночи, не подготовившись к контрольной работе по истории, набросав за четверть часа синего кита на обрывке ватмана, она уснула. Когда будильник прозвенел в начале пятого, у нее не было сил настаивать на немедленном ответе, сдавшись, она скинула Абре снимок своего рисунка – пожалуй, самого неудачного за пару лет.
Даже в шерстяных носках ногам было холодно. София стояла в распахнутой куртке на подоконнике, руки в карманах, подогнув колени, раскачивалась из стороны в сторону и напевала про себя: «Прыгай вниз, прыгай вниз, не бойся, твоя жизнь сплошная ложь…» Незатейливая песня, и вместе было в ней что-то подкупающее, что-то простое, против чего все мысли мира – большие и малые – были досадным недоразумением. Она представляла, что прыгает вниз с седьмого этажа, но не разбивается насмерть – нет – падает в сугроб и, отряхивая с себя снег, сперва фыркая, затем смеясь в полную силу, встает из него и говорит очевидцам, собравшимся полукругом, что смерти больше нет, что стоит умереть не в жизни, но в смерти, как наступит воскресение. Уже полторы недели Абраксас посылал ей задания – неизменно в четыре двадцать ночи, – отчасти забавные, отчасти жуткие, и все реже она задумывалась, почему вообще выполняет их. Почему она теперь без оглядки верит всему, что говорит куратор? Спроси ее сейчас посторонний, кто скрывался за аватарой эллинистического бога, она бы с уверенностью сказала: уж точно не человек. Тогда кто, София? Нет ответа. Она раскачивается из стороны в сторону и смотрит вниз – в подтаявшие от предновогодней оттепели сугробы во дворе, в рядки машин. Поднимешь глаза, и вот напротив – дом пониже с муравьиной жизнью в окнах, с клубами дыма, что выдыхают мужчины, стоя на балконах, а за ним кромка бесконечного леса, уходящего к самому Стылому Океану.
А что если она прыгнет сейчас? И разобьется насмерть? Так это нелепо выйдет: переломленная шея, розовый снег, перекошенные лица прохожих, деловитые движения врачей, засовывающих то, что было ею, в черный мешок, и последнее, что видит выбежавшая из подъезда мать, – носки нелюбимой дочери, из собачьей шерсти, залитые кровью, продравшиеся на стопе. Вот она, смерть, а все мечты о ее превзойдении – что-то досужее, невероятное; ей никогда не избавиться от чувства, что мир неисправим, а его несовершенство – отчасти и ее вина.
Дома никого: мама еще не вернулась из детсада с Павлом Игоревичем, отец – на работе. Но – боже мой! – больше всего на свете ей сейчас не хочется умирать, она не может неотступно думать о смерти, мысли превращаются в жижу, и в этой жиже возможным становится все без исключения: и человек с петушиной головой, и воскресшая девочка, и плывущие по небу синие киты.
София сошла с подоконника, затворила окно, взяла сотовый и прочитала сообщение от Волобуевой: сегодня после школы они собирались в кафе на площади Ленина. Это было их место – из тех времен, когда их дружба не обратилась в воспоминание, за которое они обе неосознанно и все слабее год от года цеплялись. С детского сада их дружбу ставили в пример, и чем больше они отдалялись друг от друга, тем настойчивей их полагали «не разлей водой». Полгода назад – еще до смерти бабушки – Волобуева, разоткровенничавшись, сказала, что ее, Софию, считают не то чтобы не от мира, сколько холодной, будто она не сердцем переживает «эмоции», а мозгом. «Ты не мышка, – говорила Волобуева, – ты норка в линьке, поэтому тебя не любят в классе». Эти слова ее задели, София и прежде находила в себе нечувствительность, какое-то равнодушие к миру, к мужчинам, ко всему тому, чем положено восхищаться девочке в шестнадцать лет, но объясняла его своей исключительностью, а не пороком личности.
За автобусом стелилась поземка, София смотрела в окно: украшенный гирляндами город – сплошь в разводах, огромная елка, будто выеденная с левой стороны, перед драмтеатром, за ним, через проспект, кинотеатр «Россия», с торца – пустошь на месте бывшего деревенского кладбища, за кладбищем – церковь-новострой с шатрами из листового железа. А дальше скованная льдом река, на которой рассыпались черные точки рыбаков. Водитель вел неровно, на поворотах к горлу подступала тошнота. Вот наконец и ее остановка – исполинский Ленин, которого так любила ее бабушка, со снежной шапкой на плеши. В кафетерии малолюдно, Волобуева сидит на ядовито-зеленом сиденье с мягкой спинкой и что-то набирает в сотовом.