Генка Леший старается выгадать на кубатуре. У него получается не окоп, а узкая и короткая щель, в которую он втискивается боком и так, на одном боку, и спит. Повернуться в этой щели невозможно. Сколько раз я пытался втолковать ему, что и копать-то такую щель труднее, лучше лишнюю лопату земли выкинуть, чем так вот, согнувшись в три погибели, спать. Генка кивал, вроде бы соглашаясь, но продолжал делать по-своему.

Пушкин начинает так же, как и Григорьич: степенно, размашисто, предварительно очертив лопатой контуры будущего окопа, широкого и просторного. Ему труднее — он длиннее всех нас почти на голову, и окоп ему приходится копать тоже длинный, как кишка, потому что Пушкин не мог спать с согнутыми коленями. Но первоначального заряда Пушкину хватает ненадолго. Вскоре он, как и Генка, начинает хитрить, сводить стенки на конус, и в конце концов у него получается не окоп, а несуразно вытянутая воронка.

Как-то, не докопав, Пушкин бросил лопату, сел на землю и зашморгал носом.

— А ну, бери лопату, нечего сопли распускать.

Пушкин молчит, продолжает шморгать. В темноте не видно его лица. Может, он даже плачет. Но в таких случаях, я уже знал, выражать соболезнование нельзя, и потому говорю грубо:

— Вставай, дурило! Так перед фрицем и будешь сидеть раскорякой? Да первый же осколок или пуля шальная твои будут.

— Ну и пусть.

— Убьют же.

— Пусть убивают: лучше, чем так себя мочалить.

— А матери твоей каково будет извещение получить?

— У нее на руках еще четверо.

— Ну, не убьют, ранят, а потом ногу или руку отрежут, инвалидом на шею матери сядешь.

— Не сяду. Учетчиком буду в колхозе.

Чем же его пронять? Сажусь рядом, кладу на плечо ему руку.

— Тебя убьют или ранят по твоей же дурости — сам потом жалей себя, я тебя жалеть не буду, и Леший не будет, и Григорьич тоже. А вот то, что мы в тебе хорошего бойца потеряем — это уж для всех нас плохо. Ты ведь знаешь, в глаза у нас хвалить не очень-то принято, ругать — дело другое, а по секрету скажу, что ротный давно на тебя обратил внимание. Такого подносчика, говорил, за всю войну не видел, здорово он мины таскает, аж расцеловать парня хочется.

— Не ври.

— Ну, ты! — беру я командирский тон. — Очень нужно мне тебе врать. Цаца выискалась! Я тебе все сказал, и балабонить с тобой больше некогда, самому еще вон сколько копать.

Я подымаюсь и иду к своему окопу. Пушкин сидит еще с минуту, потом встает, берет лопату и начинает выбрасывать землю с какой-то внутренней злостью, сердито сопя и отплевываясь от попадающей в рот пыли.

Мне легче. Во-первых, по положению, во время перехода я ничего, кроме вещмешка и винтовки, не несу, а, во-вторых, меня никто не проверяет, и до поры до времени я копал не на положенную глубину, а на штык-полтора мельче.

А вот после Волновахи…

Бои за эту железнодорожную станцию шли упорные. Нас бросали с участка на участок. Я здорово измотался и очередной окоп вырыл еще мельче обычного. Лег, стал засыпать, но будто все время кто-то будил меня и нашептывал: «Встань, дурак, подкопай. Завтра-послезавтра на отдых, в третий эшелон, а ты из-за лени себя угробишь. Вставай же, пуля только труса да лентяя и ищет».

Встал, углубил на штык. Подумал — и еще на полштыка взял. Заснул со спокойной совестью. А днем, как шмели, налетели «мессершмитты». Кружа на бреющем полете, поливали землю свинцом. Сколько их было, не знаю. Может, двадцать, может, и вся сотня. От их воя туго звенело в ушах. Земля, казалось, вибрировала. А когда они улетели, наступила такая тишина, что невольно подумалось: неужели один только я и остался в живых? Но, по-моему, никого, по крайней мере из нашего взвода, даже не ранило. А могло бы. И не только ранить. В стенке окопа над моей головой зияли четыре, толщиной с карандаш, отверстия. Стоило полениться и не взять еще на полштыка…

Я никому не сказал об этом, но с того дня, как бы ни уставал, копал окоп на положенную глубину.

<p>«Тарантул»</p>

Все нам здесь непривычно, даже ночи. Густые, непроглядные, они сваливаются неожиданно, без заметного перехода от сумерек, словно внезапно накидывают на тебя плотный мешок. И видишь сквозь него одни лишь звезды, тоже непривычно яркие и холодные до дрожи.

Я лежу в окопе, смотрю на звезды и думаю о необычайном разнообразии мира. Небо изредка просверливают очереди трассирующих пуль, разрезают лучи прожекторов, вспыхивают шаровыми молниями и гаснут, не долетев до земли, ракеты. И это красиво. Везде и во всем есть своя прелесть. Даже в смерти. Умереть ведь тоже можно красиво, приняв смерть без страха, молча, как должное. Правда, умирать не хочется никому. И мне тоже.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги