Более всего поражало о. Германа то, что его сотаинник никогда не суесловил. Св. Антоний Великий писал: «Умен тот, кто Богу угождает и больше молчит, и если говорит, то говорит немного — и только нужное и Богу угодное».
Отец Герман, напротив, склонен был поразглагольствовать о тех или иных сторонах их жизни и работы. Отец Серафим ценил брата как носителя святоотеческих традиций и не пенял ему на многословие, но слушал молча. Тем, вроде бы, и заканчивалось, однако, к изумлению о. Германа, несколько времени спустя о. Серафим вдруг огорашивал его точной и замечательно лаконичной формулировкой того, что брат столь многословно пытался объяснить.
Отец Герман вспоминает: «Я ясно видел, что слова мои он «переваривал» не только разумом, но и сердцем, причем именно сердцем чуял то, что не подскажет ум и книги. Уровень мышления был у него совсем иной. Мысль сочеталась с молитвой, и Матерь Божия не оставляла его. Ему открывалось многое, но рассказать всего он не мог — его бы просто не поняли. Оттого‑то он и говорил мало, как ни упрашивал я поделиться плодами размышлений».
Отец Герман вспоминает удивительный случай из давнего времени, когда он только–только свел знакомство с о. Серафимом (тогда просто Евгением) и о Братстве еще не помышлял. Как‑то они провели ночь у костра на океанском побережье. На небе высыпали звезды, и далеко на горизонте поблескивали буи. Евгений молча сидел несколько часов кряду. Потом повернулся, искоса взглянул на Глеба. Лицо у него было серьезным. «Я знаю тебя и знал раньше, знал, что ты придешь».
Глеб понимал, что слова эти не о «перевоплощении душ», еще ранее из разговора об этом он уяснил, что Евгений полностью держится православных взглядов. Слова его означали скорее всего, что он прозревает действительность на более высоком уровне, в ее связи с вечностью. Позже о. Герман спросил, как людям удается предсказывать будущее, и о. Серафим так и ответил: нужно взглянуть на мир с некоей высоты. «Оттуда, с неба, видишь идущего человека и знаешь, куда он держит путь, задолго до того, как он придет, — пояснят о. Герман. — В ту ночь о. Серафим сказал, будто знал меня раньше, потому что видел соединение наших судеб с высоты неотмирной, поднебесной. И для него такое было в порядке вещей.
В миру он чувствовал себя чужаком. В отличие от меня, в нем не кипел жажда жизни, потому‑то он и достиг таких высот, шагнул за пределы человеческого сознания».
Часто о. Серафим заговаривал об Истине, и всякий раз о. Герману казалось, что речь идет не о принципе или идее, а о чём‑то живом. Однажды о. Герман застал друга в Церкви: тот, стоя на коленях, истово молился. Отец Герман полюбопытствовал, о чём его сотаинник молится, и о. Серафим ответил, что мир отвращается от Истины, измельчала она в сердцах людей. Отец Герман поразился: какими же категориями надо мыслить, чтобы молиться об Истине!
Заставая о. Серафима в глубоком размыслительном созерцании, о. Герман говаривал в шутку: «Да ты настоящий молчальник!» (Ибо молчальники созерцают горнее непосредственно). Отцу Серафиму не нравилось, когда брат называл его так. Он даже в сердцах заявлял, что вообще не понимает значения этого слова. Конечно же, он не хотел, не познав сердцем, относить его к себе. Он ненавидел всё показное и фальшивое. Духовную жизнь должно начинать на грешной земле, полагал он, исполняясь смирения и осознания своей духовной немощи. В юности он писал: «Человек, считающий себя самодостаточным, в дьявольской ловушке, а тот, кто мнит себя «высокодуховным», и вовсе — осознанно или нет — прямой пособник сатаны».
В любви к Истине о. Серафим более всего уповал на «трезвение ума», т. е. на непредвзятое видение мира. Таково было состояние Адама в Раю, объяснял он: «Адам пребывал в трезвении. Он видел мир вокруг в истинном свете. Не было присущей нашему времени раздвоенности: видишь одно, а измышляешь совсем другое».
Святые и подвижники убедительно показали, что можно вернуть то состояние Адама до грехопадения. Потому‑то и удавалось им жить в дремучих или пустынных уголках, как в Раю. В простоте сердца своего близился к этом состоянию о. Серафим. Глядя на себя, он не упивался собственной «духовностью», двоемыслия у него не было и в помине. Но чем ближе восходил к горнем, тем сильнее чувствовал, что не достоин его.