— Слухай-ка, дед, чего я тебе скажу. Иду-ка я, это, нонесь мимо могилок, — завел отец стародавнюю шутку, которую дед по слабости памяти всякий раз забывал и попадался на крючок. — А чуть светало. Корову отводил… — вот это Ванюшка пропустил мимо ушей, о чем потом запоздало и больно жалел, как будто тогда можно было что-то поправить. — Ну и вот, знатца, иду-ка я, это, подле могилок.
— О-о-о!.. — заинтересованно протянул дед Киря.
— И возле воротьев тятя мой, Царство Небесно, стоит.
— У-у-у!..
— И спрашиват: как там дед Киря в моем дому поживат?
— А-а-а!..
— Пускай, дескать, ко мне теперичи собиратся. Раз привык в чужих избах жить, дак я ему и могилку свою уступлю. А сам уж тогда ишо поживу…
— Тьфу, варначья твоя душа! — дед Киря сплюнул влево, где возле плеча пасется нечисть.
Отец хохотнул с такой азартной хрипотцой, так молодо, озоровато взблеснув глазами, что Ванюшка, не сводивший завороженного взгляда с отцовского рта, засмеялся следом, но отец тут же похолодавшим, изморозным взглядом, почти невидяще посмотрел на сына, и смех Ванюшкин подсекся, точно луговая ромашка под острой косой. Чуть покряхтывая, потирая поясницу, отец поднялся с корточек и, уже снова сутулый, до времени износившийся, пошоркал к дому. Возле ворот поуркивал мотоцикл Хитрого Митрия, а сам Митрий с Алексеем, забросив бродник в привязанную к мотоциклу тележку, поджидали отца, чтобы ехать на рыбалку. Не заходя в ограду, отец тут же уселся в люльку, и мотоцикл, рявкнув, дернувшись, пропылил мимо Ванюшки и деда Кири в сторону озера.
— Охальник, чирей тебе на язык! — не то осерчало, не то с веселым удивлением выговорил старик вслед отцу и пожаловался Ванюшке. — Ишь чо выговариват отец твой, да как бы поперед меня не угодил в мохово — больно уж горячий, одно слово халун… Как смолоду бодяжником слыл — всякие срамные бодяги заливал, так и остался. Да бодяжник бодяжнику тож, паря, неровня: один для потехи баит, чтоб зубы помыть, другой, глядишь, тоску-скуку разгонит, на ум наставит, а твой папаша только галиться и может. Ишь ты, и Калистрата-покойничка приплел, домом попрекнул. Мне его совецка власть дала, как партизан я, и всяких каппелей бил… Ишо спасибо бы сказал, что вместе с отцом, упокойным Калистратом, на выселки не угодил. А ить и сам заделся партейным, тоже мужиков кулачил напару с Самуилкой, отцом Исайкиным. Родня ваша теперь. Молодуха-то внучкой Самуилу доводится… Перед войной прибрали того к рукам: дескать, перегнул палку…
Отворчав, дед снова вернулся к Ванюшкиным обновкам, теперь уже перебрался на беленькую рубашонку с короткими рукавчиками, погладил ее бурыми, похожими на узловатые, высохшие корни, мелко дрожащими пальцами и поцокал языком.
— Папаня твой в парнях тоже был горазд подчепуриться. Такую сбрую на себя наденет, дак куда с добром. Идет, бывалочи, по улице, под мышкой гармонь, штаны на ём багрецовы, из плиса, до самых пят, аж сапог не видать, — чисто приискатель с золотым песком в загашнике. Норки, бывалочи, задерет, на людей не смотрит. А до девок-то ши-ибко был зарный…
Дед по ветхости ума забывал, с кем толкует, с кем разводит такие долгие оладьи, но был рад и такому слушателю, потому что другого, постарше Ванюшки, дедовы говоря мигом бы притомили. Ванюшка же слушал охотно, воображая ранешнюю жизнь мудреной сказкой и волнуясь, замирая счастливо, когда речь заходила о их, краснобаевской родове, о деде Калистрате, коим гордился, несмотря на то, что того считали кулаком. А уж когда ответно заговаривал сам Ванюшка, тут уж дед Киря не мог его переслушать. Но старику было легче, потому что иногда, как вызнал парнишка, тот спал с открытыми глазами и даже кивал на всякий случай головой. Злясь на деда, когда тот лишь притворялся, что слушает, на самом же деле дрыхнет, Ванюшка придумал хитрую уловку, стал нет-нет да и теребить старика: «Деда, ну, ты слушаешь или нет?.. О чем я тебе рассказывал?..» «Ты, паря, шибко хлестко баишь, ничо не понять…» — оправдывался старик, невинно хлопая веками, которые тяжелели и сами собой заволакивали глаза.
— Да-а, Ванюха—свиное ухо, родова у вас знатна была — хозяева. В кого уж ты пойдешь, Бог знат. Ежли в деда, в Калистрата, толк будет. Помню, он отцу твоему говорил: толк-то, говорит, есть, да не втолкан весь. Я ить парнишкой поломал на его спину, на дедушку твоева Калистрата, Царство ему Небесно, — если старик напрочь забывал недавнее, то прошлое, покрытое сумраком лет, зрел как на ладони, при белом сиянье месяца.— Как на рыбалку, на покос ли, иди, Киря, подсобляй, потом сочтемся. А там, как говорят, горбатился семь лет, выслужил семь реп и тех нет. Кормил, правда, от пуза, тут уж грешить неча. Нуждишка, она, паря, шибко не спрашиват, ись хочешь — иди, спину гни. А я ж без тятьки рос — присевом считался, матка меня в меже нашла. Худо мне было, присеву-то, голоса на сходе не давали, земли тоже. Да и к делу некому было привадить. От земли отбился, ни кола, ни двора, так по чужим людям и жил…
— А дедушка добрый был или злой? – поинтересовался дотошный внучек.