Почти от самого двора и полузаваленной поскотинной городьбы по крутому взгорью узким языком карабкался низкий, крученый-верченый березнячок, а спустившись в сторону озера, березы выправлялись и, понежнее прижавшись друг к другу, густо и гладко утекали в небо. В белостволье у самой воды вился тракт, потом уж взбирался на хребет, и вот оттуда, с подножья хребта, кажется, тоже прилетало изнемогшее, коровье мычание, ранее клочками прицепившись к березовым сучкам или заблудившись в непролазной зелени и там осев. И отовсюду слышалось Ванюшке Майкино мычание.
Несколько берез чудом выжили внутри скотного двора, но с них наполовину, в человеческий рост содрали белую кожу, заголив до желтого, местами забуревшего ствола; и березы высохли, растопырив по сторонам черные, корявые ветви, вскинув их к небу, словно для заупокойной молитвы. К двум-трем березам ловко приладили прясла загона, и они стали сохнуть. Многажды приходилось Ванюшке играть на скотном дворе, принадлежащем «Заготскоту», и всегда двор, переполненный воробьиным щебетом, веселил душу, но теперь все виделось мрачным, недобрым, вроде хворым, почти умирающим.
Ванюшка прошел в глубь двора, но там размякшие, дрожащие от устали ноги, будто отнялись, и, завалившись на бок, парнишка болезненно сморщился, завыл. С ближней березы, сбитая воем, упала большая ворона, а выправившись подле земли, часто и тревожно каркая, гребя под себя широкими крылами, медленно пролетела по двору, над скорченным на земле парнишкой, потом угреблась в березняк и там затаилась, подсматривая из темноты черным, голубовато мерцающим взглядом. Стало тихо-тихо, в такую тишь-благодать, говорила матушка, рождаются смирные ребята, и даже воробушки, перекати-полем прыгающие по навозной земле, выклевывающие редкий овес, мирным щебетом отпевали угасший день, не руша задумчивой тишины, а как бы вытягивая ее вдоль своей неприхотливой песнью.
Когда от воя уже связало горло, а тоска еще разрывала грудь, парнишка, озаренный злой местью, вскочил на ноги и, нервно растегивая пуговки, поскрипывая зубами, стал сдирать с себя брюки, рубашонку, сандалии и с яростной отмашкой раскидывать по скотному двору. Но и этого показалось мало, и это не разгоняло тоску, не утоляло взыгравшую злобу; тогда он стал прыгать на одежонке, стараясь как можно глубже втоптать ее в навозную жижу, чтобы сгинула с глаз, словно нечистая сила.
— Так тебе, так тебе, гадина, так тебе!..— приплясывая, наколачивая пяткой в землю, бормотал заклинанья.
Но и это не утешило. Он упал вниз лицом и снова завыл.
9
Уже в потемках бабушка Будаиха пробегала мимо скотного двора и, ворча под нос, понужала березовым ботажком свою комолую, старую имануху, которую, видимо, запалилась искать, все ноги избила, измозолила. Совестя ее, ставя в пример соседских коз, какие не блудят по задворкам от темна до темна, бабушка Будаиха, пришаркивая ичигами, ковыляла в деревню.
Видимо, не дождавшись имануху дома, старуха гнала ее из вечернего березняка — следом за ней тянулось и все козье стадо — и поругивалась с ней на бурятском наречии, при этом нет-нет да и норовила достать ботажком по иманьей хребтине. Имануха же была настороже, косила зеленоватым глазом, и лишь старуха замахивалась, тут же с молодой прытью отбегала вперед. Подле скотного двора бабушка вдруг остановилась, замерла, отведя платок от уха, окруженного щетиной седых, наголо стриженных волос. Старуха давно вошла те лета, когда старые бурятки собираются в заветную дорогу к своему желтолицему бурхану и, прозываясь теперь шабаганцой, перво-наперво остригают волосы. Шабаганцами же и русские в здешних местах ласково подразнивали малых ребятишек, тоже налысо стриженных, и, как старухи, чудных, живущих, как трава в поле, — недаром же говорят, что старый, то и малый.
Ничего не услыхав, старуха подковыляла к пряслам скотного двора и опять стала прислушиваться. Тут ухо с подставленной к нему ладошкой ухватило отдаленный, глуховатый, словно из земли, не то щенячий, не то ребячий скулеж, пропадающий, потом робко и жалобно возникающий. Послушав немного, склоня голову набок и задумчиво глядя в землю, старуха подхлестнула имануху, дожидавшую ее, и, что-то сердито наказав ей по-бурятски, пошла на голос.
Посреди двора, уже осипнув в плаче, икая и передергиваясь всем телом, сидел Ванюшка, краснобаевский отхон, и мерно покачивался, точно молился на месяц, неожиданно выглянувший из туч, окрашенный багрянцем и висящий так низко над березнячком, что его можно было ухватить рукой, если встать на цыпочки. Кроваво-красный месяц светил скупо, и небесная чернь быстро сползла на озеро, на лесистый хребет и широкую падь перед деревней, а теперь, затушевав улицы, со звериной мягкостью кралась к Ванюшке, охватывая двор тенью и сжимая.
— Ай-я-я-яй! — испугалась старуха. — Пошто ночь сидел? Мамка улица кричал: сапсем пропал хубун.