— Ты же, Петр Калистратыч, ши-ибко умный мужик, — бормотал он себе под нос, с кряхтением и пристоном затягивая супонь на хомуте. — Но пошто всю дорогу ругашся, ума не приложу?! Оно, конечно, Халуном тебя кличут, как рысака горячего… Не надо ругаться…
Иван слезливо зашвыркал отсыревшим носом, и вдруг чему-то своему засмеялся, – верно что: из дурака и плач смехом прет.
— Как не ругаться, ежели кругом лодыри и бестолочи, навроде тебя! – отрезал отец.
— Кого нам делить, елки зелены?! Выпили бравенько, счас бы в саму пору песню спеть, — Иван запел, было, — Куда ведешь, тропинка милая… Живете вы с сестреницей в достатке, ребята все ладные, – живи не тужи… А приезжайте-ка лучше ко мне всем табаром, отдохнете маленько. Я у вас кажин месяц гощую, а вы уж, не помню, когда и порог мой перешагивали. Приезжайте… Вот потеплит и приезжайте… А ругаться не надо. Чо зазря нервы трепать?!
— Чего там еще мелешь, недоделка! — распаленный наставлениями, крикнул отец, несмотря на мартовскую стужу, вылетевший в ограду в исподней одёве, чтобы присмотреть, как бы родич чего не спёр. — По сторонам-то не зыркай, не зыркай! Не тобой кладено, не тобой возьмется. Знаю я вас, жалеек…Так и смотрите, где чо худо лежит.
— А ты худо и не клади, в грех не вводи, – подразнил Иван хозяина.
Тот хорошо знал, что сродник гнилой щепки в чужом двора не возьмет, а потому сильней нажимал:
— Худо лежит, а у тебя уж и глаз болит?.. Ну, чо расшиперился?! Запряг, вот и дуй. Надоел, ездишь, куски собираш, посельга беспутая.
— Э-эх, Петр Калистратыч, опять куском попрекнул, — Иван, горько вздыхая, покачал головой. — Осердился я на тебя, — он поджал губы обиженно и пошел открывать ворота. — Шибко осердился.
— Ниче-о, на сердитых воду возят.
— Вот ты, Петр Калистратыч, лаешься, как баба-облайка, а не знаш, как я тебя люблю и почитаю.
— Иди-ка ты со своим почтением! — отец ажь весь передернулся и даже резко и зло шагнул с крыльца в сторону Ивана.
— И жалею.
— Нет, ты, однако, у меня седни выпросишь, жалейка. Я ить долго чикаться не буду, разок дам, и закатишься. Пожалел он… Ты на себя сперва оглянись, а потом уж жалей. Давай, давай, выезжай.
Выглянула в ограду и мать:
— Ты куда это, брат, на ночь-то глядя?
— Ниче ему, вору, темна ночь — родная дочь, — ответил за Ивана отец, но мать даже глазом не повела в его сторону.
— Да вон еще метет-то как, да выпил. Лег бы в тепляке, поспал маленько. А на этого… — тут мать сбавила голос, — на этого Халуна нечего и обижаться, он завсегда такой: напьется, дурак дураком.
— Да я и не обижаюсь, сестрица, не обижаюсь. Тебя мне, Ксюша, жалко, замоталась ты, запурхалась. Но да терпи, Бог терпел, и нам велел. А там глядишь: дождик вымочит, солнышко высушит, — он растащил пошире створки ворот и пошел к саням, и в это же время из избы, быстро проскочив мимо отца, выбежал одетый Ванюшка и, прижимая к груди узелок, залез в сани.
— Ты куда?! — накинулась мать на него. — Ишь ты подвязался, собрался под шумок. Ну-ка слазь счас же, пока я палку не взяла.
— А пускай, Ксюша, едет, - попросил Иван сестру. - И мне веселыше будет.
— Не дури, Ваня, не дури, не сомущай парня. Сам будешь впотьмах шарошиться и парня мне застудишь. Говорю тебе, пошел бы лучше в тепляк да лег, а утром по свету и поехал бы… А ты, парень, давай, давай, слазь, кому говорю! — мать потянула Ванюшку за шиворот, но парнишка ухватился за сани, и телогрейка вздыбилась, полезла на голову. — Отпустись счас же! Вот еще нашелся второй мазайка.
Ванюшка заплакал, вырвался из материных рук и убежал на скотный двор, оттуда в коровью стайку.
— А то бы, Ксюша, съездил, погостил, — восстал за крестничка кока Ваня.
— В другой раз как-нибудь. По теплу.
— Ну ладно, летом всей семьей приезжайте. Места у меня много, пол не пролежите.
Разговор ветром донесло до отца, который, все так же нахохлившись, торчал на крыльце.
— А-а-а, идите-ка вы все к бесу!
— Не надо и беса, коли ты здеся, — тихонько огрызнулась мать.
— Можете сейчас же собирать свои пожитки и мотать.
— Сейчас всех выпрет, закроется и будет выть как бирюк, — пожаловалась мать брату. — Пропасти на него нету.
— Не говори так, сестра, не гневи Бога ропотом… Жалей его, мается мужик… Раз, Ксюша, плачет, не засохла душа, живая, болит – вот и радость на Небесах… Так и живем, сестра: день во грехах, ночь во слезах… — как мог утешал ее брат. — А вы уж ему шибко не перечьте, ласково так… — скорей одуматся… Что уж тут поделаш, Ксюша. На все воля Божья…
— А я не пропаду! — уверял отец ревом. — Изба еще крепкая, жильцов пущу, еще и денюжка повалит. Так заживу, что и Машка не сарапайся, и Васька не чешись.
— Подавишься, мазайка, — сулила ему мать и прощалась с братаном, который уже выезжал со двора. – Ты уж, братка, тихонько езжай. Ой, беда, темь-то какая. Куда собрался на ночь глядя?!
— Ничего, сестрица, потихоньку доберусь, — заворачиваясь в козью доху, успокаивал ее братан. — Карюха дорогу знат, не собьется.