Две кошки и кот испуганно прижимаются к полу, а потом, когда парнишка, почмокав губами, что-то промычав, опять мирно посапывает, азартно накидываются на гальянов, сладко урча, славя маленького рыбачка — шумит пир горой.
— Теперичи всю ночь будет рыбалить, — задумчиво говорит отец. — Да-а, я и сам, бывалочи, с отвычки порыбачу, дак потом всю ночь качат, как в лодке, и рыба дергат. За ночь этих окуней натаскашься, дак вроде и рука потом болит. На фронте, помню, тоже все рыбалка снилась; и что, паря, интересно, особенно когда прижмет, когда весь за день перетрясешься, перемаешься, — тут и начинает рыбалка сниться. Только глаза закроешь — и всё вода, вода… — вроде наше Сосновское озеро, и даже избы увидишь, а потом уж дергать начинаш. Вот и таскаш, и таскаш этих окуней, а тут рядом с землянкой как жахнет, аж подлетиш на нарах, и земля запорошится с потолка. Маленько одыбаш, глаза от пыли продереш, снова, это, прикемаришь, и снова да ладом рыбалка пошла. От, язва, привязчива кака. Домой ехал, думаю, вот бы скорей до озера добраться, порыбалить, сбить охотку.
— Вы уж его больше не обманывайте, — просит кока Ваня, — жалко парнишку. Удил, удил…
— Да поболе бы наудил, и можно и в печи напарить, — отзывается мать. — Постным маслом залить да в подполе остудить, — почище магазинских консервов выйдет. А что, тоже рыба. Тятя наш ши-ибко любил речную мелочь. Помню, все корчажки плел из тальника и в Погромку ставил. Погромка тогда пошире была, поглубже, это нонесь вся обмелела. Утром, бывало, чуть не ведро тащит, мама напарит в русской пече, так за милу душу, за ушами потрескивало.
— А ить верно, надо ему корчажку сплести, пусть удит, —вслух размышляет отец, укладываясь спать на овчинную доху возле сына. — Тальника кругом полом, нарезать тонкого, замочить на часок-другой да сплести.
— Сплети, конечно, — соглашается кока Ваня, — он нас, елки, завалит гальянам. И консервы опробуем.
— Да времечка нету, — сквозь зевоту вздыхает отец. — Пока ясно стоит, надо косить да косить. Да и грести уж можно, где гребь подсохла. Разве что задожжит маленько. Малый дождишко, все лодырю отдышка.
Утром Ванюшка, как обычно, узнает, кто полакомился его добычей; сердито и обиженно отквашивает губы, но, смирившись, опять сунув под майку пол-лепешки, идет к реке. От крыльца и до калитки его провожает благодарный кот, и Ванюшка, позабыв обиду, гладит по его косматой, в колтунах, заклокченной шерсти, целует и нашептывает: дескать, погоди до вечера, снова тебе рыбки принесу. Когда он выбирается за ограду, кот залазит на приворотную верею и провожает его хитрым взглядом.
Ванюшка проходит мимо стада, за которым ему и велено присматривать на пару с Танькой; отзывает Майку и скармливает ей загодя припасенный и круто посоленный хлебный ломоть. Корова, отбившись от стада, бредет за ним до самой речки, где некоторое время удивленно и непонятливо следит за рыбалкой.
Сглазил отец: в конце июля, когда уже и гребь вовсю пошла, когда уже сметали зарода два, надолго зарядил моросящий дождь-сеногной, посеялась водяная пыль с опавшего к земле, огрузлого небушка. Все занялись своими задельями. Отец с Иваном, нарубив лиственничных жердей, стали обновлять прясла на широком скотном дворе; мать завела в избе большой прибор.
9
С тех пор как Иван, отбобыльничав года два, привез молодую жену-бурятку, лесничья изба изнутри стала походить на деревянную юрту, — вернее, русское и бурятское в ней забавно перемешалось. Посреди избы красовалась русская печь, тихими ночами, остывая и вздыхая, наверно, поминавшая заботливые руки старопрежней, покойной хозяйки; на печи, застланной овчинами, спали ребятишки; в красном углу, на резном посудном шкафчике темнели писанные образа, наособинку глянцево посвечивала печатная икона святого угодника Николы, мужицкого заступника, тут же на шкафчике желтели крашенные луковой шелухой, полинявшие яички, какие за неимением своих кур Иван перед Пасхой Христовой привозил из деревни от своей сестрицы, а поверх яичек мерцающе белел пук вербы, перетянутый пестрой вязочкой, — словом, на кухне все оставалось как при жене, которой довелось пожить-то здесь не шибко долго; даже самовар, какой она в свой последний год уже не могла поставить на стол, и тот дюжил. Всё — и образа, и самовар, и медную ступу, с расколотым пестом, и резную прялку, — Иван держал в память о матери, чтобы сыновья — а их у него было двое, один тянул армейскую лямку, другой учился в «фазанке», — заворачивая на кардон, вспоминали мать.