Тут губернские ведомости кривили душой. Да, лен обрабатывался почти в каждом дворе. Но сельский бурмистр Алексей Локалов, занявшись с сороковых годов скупкой и перепродажей льна, к шестидесятым годам большую часть этих «фабричек» уже подмял под себя. В его раздаточной конторе в 1860 году работало 42 стана, да по домам, «в светёлках», на Локалова ткали полотно 800 станов. Все эти отдельные фабрички уже тогда составляли одну, рассеянную Локаловскую мануфактуру. Однако даже у тех, кто работал тогда на Локалова, оставалось представление, и небезосновательное, что они — сами хозяева, такие же, как и Локалов. Действительно, пусть у меня не восемьсот станов, а один, но есть же! Пусть у меня дом не как у Локалова, но тоже каменный. Пусть сад не такой доходный, но тоже есть что продать. И мы хозяева, и мы Локалову ровня. Различие между Локаловым и средними великоселами сглаживалось еще и потому, что в селе существовала прослойка купечества помельче, чем Локалов: тут были Моругины, Пичугины, Иродовы, Воронины, Латышевы — владельцы кожевенных, кирпичных, ваточных предприятий, трактиров и магазинов.
Так и получалось, что все великоселы принадлежали как бу к одному сословию и одной общине. Краевед А, А. Титов называл Великое селом «крестьян-собственников». Занятное определение. В общем, любой крестьянин — собственник. Почему это надо подчеркивать? Но Титов хотел особо выделить отдельность каждого крестьянского хозяйства в Великом, его зажиточность, потому и подчеркнул: «Крестьяне-собственники».
Тем положением, которого добились для себя велико-селы в семидесятые — девяностые годы, большинство из них было довольно. Другого они не хотели. Здесь вроде бы осуществлялась иллюзия о процветающей общине, где каждый одновременно и хозяин, и труженик, и владелец, и производитель. Зажиточен, но не чрезмерно. Сам живет и жить дает другим. Владеет ремеслом, но и близок к земле. Использует в своем деле, так сказать, плоды науки и просвещения, но верен здравым патриархальным заветам и трудовой морали большой крестьянской семьи. И им самим казалось, что положение их прочно, незыблемо.
В незыблемость, в жизнеспособность такой двойственной позиции и сейчас, словно бы стихийно, бессознательно, верят иные наши «деревенские» литераторы. Иллюзия прочности положения крестьянина-собственника, труженика и хозяина, словно бы витает над некоторыми произведениями, подталкивая руку художника, когда он пишет о прошлом, к мягким, пастельным тонам и расплывчатым контурам. Да разве так уж невозможна ты, страна Муравия? Так ли уж ты нереален, некрасовский Тарбагатай, где и кони сыты, и избы тесом крыты, и обильны стада, и на бабе душегрейка из соболей, и молот стучит в кузнице?.. А и весь секрет благоденствия — «мужику не мешай!».
Николай Алексеевич, думая о судьбах мужика, мог бы обратиться и не к той «страшной глуши за Байкалом», где он вместе с декабристом, героем поэмы «Дедушка», вымечтал осуществление утопической социальной программы. Он мог бы, кажется мне, приглядеться к хорошо ему знакомому Великому — от Карабихи километров двадцать. Пусть не в таком чистом виде, но и мои земляки отвоевывали себе право жить по принципу: «Вели-коселу не мецтай!»
Но показательно, что из их среды и выдвинулся человек, который решил помешать жизни «по этому принципу. В семидесятых годах Алексей Локалов обратился к великосельскому миру с просьбой продать ему землю для строительства фабрики. Его уже не устраивала «рассеянная мануфактура», которую великоселы сами не считали чем-то противоестественным для себя. Он созрел для мануфактуры подлинной, неприкрытой, для фабрики. Тут уже великоселы увидели угрозу своему положению.