Потом на эти поля посылали еще раз. Так было не только в Алсунге, так было по всей республике. А ребята ведь каждый день, возвращаясь из школы, видели это. Зачем же учительнице понадобилось говорить такое? Во имя чего? Праздник урожая — это не представление. Праздник урожая — это итог. Если итог не верен, надо пересчитать еще раз. И учительнице, сказавшей, что картофель убран, этот итог придется пересчитывать заново. Он всплывет в детском сознании и проявится в какой-нибудь необъяснимой форме протеста.
Почему же в конце концов, 11-«а» искромсал картофель?
Почему, в конце концов, маленький мальчуган, прочитав стишок, не шаркнул ножкой, а кубарем скатился со сцены?
В осиннике медленно опадают листья. Лесная дорога украшена прекрасным, совершенно нетронутым лиственным узором, здесь не ходят, здесь некому ходить, здесь все бесцельно. Заброшенность яблони. И березы как органы среди елей. Из такой тишины приходят дети, в такую тишину уходят умершие. Это время Духов.
Надо всем этим слабый ветерок гонит легкий туман, но здесь в лесу ветра нет и туман оседает мелкими капельками.
След одинокого мотоцикла. Кто-то здесь проезжал. Не позже чем вчера или позавчера.
Я выхожу на лесную опушку. Далеко тянется нескошенное поле, и дороги расходятся в разные стороны. Низко стелются тучи. По-осеннему неприветливые, по-осеннему еще непролившиеся. Всю осень лили, так и не излились, капает с них, как с мокрой трески, как с мокрых уток, как с посудных тряпок. Я медленно иду в гору через луг нескошенной тимофеевки, и ботинки намокают. Мне кажется, что там, на берегу озера, среди купы деревьев, должен быть дом. Я научился записывать на ходу. Я могу писать на ходу, сидя на заборе, в темноте кинотеатра, в автобусе, верхом на лошади. Фиксировать его, этот край, таким, каков он сейчас. Старые дома и развалины, заросшие дороги, чьи рытвины никто больше не разравнивает. Легче проехать по канаве либо просто по полю. Это то время, когда старых дорог уже не существует, а новые еще не проложены. Старые дороги в таком захолустье, заросшие и размытые, напоминают канавы, и никто по ним не ездит. Склонилась к дороге горбунья-черемуха, взросла на болоте береза-болотница, а на пригорке береза-вольготница, и чуть подальше — роща разрослась.
Развалины больших домов вросли в купы краснолистых деревьев, а те вроде вишен или слив.
Тетушка копает картофель и сама с собой громко разговаривает. Я прислушиваюсь, но ветер относит слова. Я говорю — здравствуйте, она пугается и долго не может обрести дар речи. Я спрашиваю: что это за красные деревья там растут? Наконец она отвечает, что это буцини. Сладкая вишня? Не-ет, не-ет, ну, как вам сказать, маленькие такие буцини.
А дом тот? Тот дом это Тонтегодас. А сами Тонтегодас? Они все вымерли. Когда мы приехали, то кто-то уже там все разрушил. Она показывает на горку возле озера, которая одиноко высится словно круглая крона огромного дуба, порыжевшая под серыми небесами.
Чтобы добраться до кладбища, мне надо пройти через то, что когда-то было двором хутора «Видсетас». Дом развалился, зеленая крыша рухнула, припав к подножию печной трубы, и только труба еще стоит среди кленов, которые когда-то возвышались над домом, тычась ветками в окна и трубы. Несомненно — это было красиво. Когда они цвели по весне светло-зелеными кистями. Или осенью, когда пылали своим кленовым багрянцем на фоне зеленой мшистой крыши. Сказка!
Трудно представить, что среди такой красоты могла обитать и бессмысленная, безжалостная корысть и скупость. Я разламываю плитку шоколада и нерешительно мнусь, не зная, куда бросить блестящую шоколадную обертку, — на дереве сидит ворон и смотрит. Мне нравятся вороны, мне всегда они нравились, но тут он какой-то недобрый. И суеверным я никогда не был, но этот, как наваждение, каркнув, пикирует вниз и проносится на волосок от моей головы — хотите верьте, хотите нет! — быть может, потому, что в руке у меня что-то блестящее? Вот дьявол! Я даже отскочил на несколько шагов назад, а он полетел дальше — туда, в сторону кладбищенских дубов. Блестящая станиолевая бумажонка все еще у меня в руке, я комкаю ее и не знаю, куда выбросить. В эти развалины я не брошу ее, не знаю, почему, но туда я ее не брошу и здесь, во дворе, тоже не брошу. И в этот сундук с сорванной крышкой, что стоит возле хлева, набитый старыми корытами, тоже нет. Я здесь чувствую себя неуютно. Где же гнездо этого ворона? Где-нибудь тут, под рухнувшей крышей, а может быть, в трубе? Я сую бумажный шарик в карман и чуть ли не пятясь ухожу со двора.
До кладбища недалеко. Правда, дороги нет уже, она заросла, я иду через поле. Коричнево-желтая купа кладбищенских дубов — словно гигантская бессмертница. И как бессмертница шуршит под ветром — на дубах долго держатся листья.
Уверяю вас, на кладбище это входить неприятно, ворота почти развалились, шумят дубы, а под дубами сумеречно шелестят листья.
Здесь покоится с миром Юрис Тонтегоде…
Здесь покоится с миром Лизе. Видин, урожд. Тонтегоде,
И Кристап Тонтегоде.
И пять маленьких могилок под одним крестом.