Интересно наблюдать сквозь узкое окошечко за образом жизни другого человека. Кровать покрыта полосатым одеялом, на маленьком столике несколько писем, на стене цветная афиша, за планку засунуты бесчисленные зубила и ножи.
Во дворе дома лежит почти достроенная лодка. Впрочем, нет. Она только починена и основательно просмолена, а дыры забиты полосками жести. Но палуба новая, и над нею возвышается крыша большой каюты и штурвал.
Мы, правда, пытались удержать его от этого отчаянного шага. Лодка старая, ненадежная, в одиночку управлять ею невозможно. Нельзя же позволить человеку пойти на верную смерть. Но он и слушать ничего не хотел… Теперь, слава богу, правительственные учреждения запретили ему плавать на этой лодке.
Отец и мать Панкока уже умерли. Единственный его друг — это старый, пятнистый кот.
В поселке все любят Панкока. Когда он соберется уехать, все выйдут его провожать и пожелают счастья в долгой, тяжелой дороге…
Так писали, когда он был здесь.
Теперь лишь сосна на дюне.
Тут под сосной был погреб, тут были яблони, тут — большая береза, ее срубили.
Кто же срубил?
Нелюди. На дрова. Нечем было топить.
Вокруг леса, а кто-то взял и срубил единственную березу, росшую на дюнах.
В «думбиере» Панкока еще растут два куста бузины. А в ямке вода — здесь был колодец. Теперь скотина, пасущаяся тут летом, пьет из этой ямки.
А дом где?
Немцы снесли, взяли бревна для блиндажей.
У него много работ было, комната была битком набита.
Мне кажется, что немцы увезли. На крыше блиндажа стояла у немцев одна деревянная скульптура. Если бы их просто растащили, то тут бы они и остались. У Эрма-нисов, правда, еще могут быть. Они тоже этот дом разбирали и баньку себе строили. На доме что-то было написано и были изображения, но все это, видишь ли, разобрано и изображений этих не соберешь…
Все это, видишь ли, разобрано и изображений этих не соберешь… Ну и выражения у тебя, мамаша! Всю мировую историю можно определить такой фразой. А о чем он говорил?
Ну, этого так сразу не вспомнишь.
Но вот они, эти пожелтевшие страницы, где с годами почерк становится все более неровным.
— Меня много раз уберегала от боли и страданий философия, потому что я хоть и не систематически, от случая к случаю, но все-таки изучал в течение лет восемнадцати все философские доктрины мира, и мало я могу найти такого, чего бы уже не переваривал. Но все же я знаю, как мало знаю еще.
Быть может, вы читали Френсиса Мелфорда «Умирать — это безнравственно». Читайте его, перечитывайте несколько раз.
20 апреля 1922 года.
Нет ночью покоя, бодрствую часами, борясь с тоской. Я невежда и трус, потому что не умею и не могу закалить себя для жизни в отцовском домике. Хорошо, что ежедневный труд не оставляет времени на размышления.
Вернувшись домой с военной службы, я надеялся многое сделать, но человек, при самом большом желании, из ничего и не сделает ничего. Все же я убежден, что однажды смогу взяться за пластическую деревянную скульптуру, но будет это лишь через несколько лет. И вот этих-то лет мне очень жаль, жаль юношеских сил и той поры, когда ты находишься в расцвете молодости.