В редакции все уже наверняка ушли, курить можно было и в кабинете. Он достал пачку – конечно же, американские, «Винстон», вытащил из коробки сигарету, перебросил пачку через столы мне.
Я встал, подошел к нему прикурить. Он щелкнул зажигалкой – конечно же, японская, пьезоэлектрическая. На мизинце его был витой перстень, очень знакомый. У Пушкина он на пальце на портрете Тропинина. Тот самый? – ехидно подумал я. «Храни меня, мой талисман»? Подаренный в Одессе Воронцовой? Он его через время тащил? Или в нем родился? Прохиндей, пришел бизнес делать! Но почему он объявился не раньше? Почему вынырнул только сейчас? И почему пришел ко мне?
Я сладко затянулся американским дымом, пересек комнату и сел теперь за свой стол, в глубине, у двери. Он задумчиво смотрел в окно и стряхивал пепел за батарею. Мягко улыбаясь, он вдруг сказал:
– Интересно
Так он актер или сумасшедший? Или настолько вжился в роль?
– Помню, когда я начинал писать, – сказал я утешающе, – тоже слал во все редакции – и тоже никто не печатал.
Он сидел, уставившись в окно. По его лицу пробежала – нет, не усмешка и даже не тень усмешки, – но оттенок высокомерия несомненно промелькнул в его выражении. Я почувствовал неловкость и раздражение. Тоже мне, гений в трусиках!
– Откройте, пожалуйста, окно, – сказал я, – а то надымим.
Он очнулся, легко вскочил на подоконник, откинул верхнюю ручку и, потянув на себя, раскрыл створку. Сделал еще несколько затяжек, стоя на подоконнике, а потом щелчком выбросил вниз сигарету. Повеяло осенней свежестью.
Он изящно соскочил с подоконника, перепрыгнув кресло, мягко приземлился и упругой походкой подошел к моему столу. Вдруг наклонился, уперся в стол ладонями и сказал сверху вниз, странно приблизившись к моему лицу.
– Ты мне выбрось это из головы. – Глаза у него стали бешеные. – Никаких многосерийных интервью не будет, – сказал он тихо, но внушительно. – И не мечтай! – Еще секунду, не мигая, смотрел мне в глаза, потом отвернулся и упруго пошел к своему столу. Сел и закурил еще одну. Я разозлился.
– Но почему ты так решил?
Он проглотил «ты» и вяло махнул рукой: нет, мол.
– Но почему?.. Ты неплохо заработаешь – бери себе весь гонорар – раз уж ты пришел ко мне, – ах, дурак, поторопился, надо было поторговаться. – А слава, имя на полосе?!
Он долго смотрел в окно. Потом повернулся и сказал раздельно:
– Это. Никому. Не нужно.
– А сколько нового для себя откроют люди?
– Сколько нового?! – Глаза его сверкнули бешеным сарказмом. – «Скажите, Александр Сергеевич, действительно ли вы были влюблены в Марию Раевскую? Если да, то насколько сильно? Ревновали ли вы, когда она вышла за Волконского?» – вот что нужно почтеннейшей публике.
– А стихи? – робко спросил я.
– Стихи!.. Ты пойми, вы
– Ну, и вот… – встрял я.
– Да кому это нужно сейчас? Еще больше дрессировать школяров «вольнолюбивой лирикой Пушкина»? Чтобы еще десяток пушкинистов защитили диссертации? Зачем? История все расставила по местам. Кто – Николай, кто – Бенкендорф, кто – Булгарин. Кто – Дельвиг. Кто – Чаадаев. Кто – Вяземский… Кто – Пушкин, наконец. Кому что доказывать?
Он встал, упруго и быстро прошелся по комнате, продолжая говорить:
– Да, ненавидел я тиранов!.. Любил Дельвига!.. Жалел несчастного Кюхлю!.. Но сейчас-то – что доказывать, что масло – масляное? Открывать сто лет назад открытое?..
Он встал у своего стола и оперся на него. Смотрел на меня не мигая. Я отвел глаза.
Долго молчали.
Потом он сел в кресло.
За окном совсем было темно. Текли по трем направлениям разноцветные огоньки машин, мешая туман с тьмой.
Я встал из-за стола, прошел в раздумье по комнате. Сел в кресло против него. Нас опять разделяли два стола. Мы как бы снова начинали поединок, отложенную партию.
– Значит,
– Имеешь в виду князя Вяземского?
– Ну да… Неужели ты думаешь, что я и тогда не сомневался в том, что история расставит каждого на его место? Ждать только, больно долго… Я и тогда очень ясно видел – кто сколько стоит… В женщине только надеялся ошибиться… – грустно добавил он.
Вдруг я понял, что он стал дорог мне.
Мы помолчали.
– Ну а больше ты ничего не посылал в редакции? – спросил я его.