Выстраивалось творение из разряда сюрреалистических: переплелось прошлое и будущее, его реальная жизнь с жизнью вымышленной, с жизнью героев, которых он играл на сцене, все это как-то странно перекрутилось и вылилось в нечто трудно поддающееся пересказу, а тем более воплощению на сцене. Основная мысль была проста: истинный художник всегда над толпой, ею боготворимый и ею же терзаемый, он прорастает душой в тех, кем любим, но и в него перетекают токи дорогих ему людей. Словом, ничего нового: жизнь творца — это всегда взлет и смертельная воронка одновременно. Настя сама не ожидала от себя такой прыти. Пьеса получилась. Мысленно она увидела ее поставленной на сцене Сережиного театра. И, конечно, она была, прежде всего, о нем. Где-то не хватило мастерства, грешили многословием диалоги, но все затопили ее чувства. Она схватила папку, лишь только отпечатала последнюю страницу, благо была середина дня, и понеслась к Сан Санычу, которого часто встречала в театре, и имела однажды честь быть ему представленной Сережей. Но на память Сан Саныча она не очень-то рассчитывала.
Она дождалась его у служебного входа, хотя пришлось проторчать битых два часа, на нее как-то странно косились пробегавшие мимо актеры, служители всех рангов. Вот ведь невидаль: молодая девчонка у служебного входа театра! Настя казалась бледной, окоченевшей и с потребностью в ободрении. Горяев почувствовал смятение юного создания, но это нисколько не тронуло его.
— Александр Александрович, я не знаю, как правильно представлять рукопись на художественный совет, но надеюсь, вы не отошьете меня, не выслушав, — выпалила стремительно девушка опешившему от такой дерзости Горяеву.
— Что это? — с брезгливой гримасой спросил он.
— Это пьеса, — Настя начала сползать до просительной интонации.
— И? — раздраженно и коротко произнес Горяев: некогда ему было разбираться с донимавшими его графоманами.
— Это пьеса о Сергее.
— А вы, собственно, кто? — не церемонясь, спросил он.
Настя смутилась:
— Я его поклонница.
Она задумалась на мгновение, но так и не нашлась, что добавить.
— Это еще не повод писать пьесы, — едко заметил режиссер.
— К тому же я студентка филологического факультета.
— И что? На каком вы хоть курсе? — что-то все-таки его зацепило в этом бледном создании.
— На третьем.
— И вам не больше двадцати? — он взглянул на нее оценивающе.
— Да! — Настя опустила глаза.
— У вас, что, все там такие ранние и прыткие? — с усмешкой поинтересовался он.
— В каком смысле? — Настя вдруг надумала обидеться.
— Все выдают «на гора» шедевры прямо со студенческой скамьи?
Настя совсем растерялась.
— Ладно. Почитаю. Телефон указан? — неожиданно согласился он. Видно, понял, что не отделается так просто от назойливой девицы.
— Да! — сдержанно ликуя, воскликнула Настя.
— Позвоню, — и он, кивнув головой, стремительно растворился за служебной дверью.
Настя просто взмокла. Она не предполагала, что ее примут столь враждебно. Ей было невдомек, что к ней отнеслись весьма дружелюбно, что в этом жестком мире, где тесно даже гениям, чтобы показать Мастеру свою работу, пишущие люди идут порой на разные неблаговидные уловки, и даже детально разработанный план и тонко выстроенное действо не всегда приносят успех. Здесь никого не ждут! Театров слишком мало, а страждущих славы и успеха легионы. И не всегда им важно, что сказать, но важно так сказать, так выкрикнуть, чтобы быть услышанными миром. И не об истине они пекутся. Быть избранными хотят. Быть приобщенными к сонмищу великих.
Театр разваливался. Как только было задумано строительство второй сцены, сразу все пошло и поехало наперекосяк. Это как мечта о другой женщине или о новой семье. Мир вокруг теряет цельность, и человек не знает, где он подлинный. Сразу пошли разговоры о том, какая сцена будет главной. А раз одна из сцен предполагается основной, то и состав актерский, само собой, будет играть на ней основной. Но тогда у второй сцены будет свой состав и свой главреж, который никогда не смирится с тем, что не достоин лучшей участи. Вот вам и конфликт, не разрешимый и вечный.
Словом, мало-помалу труппа театра разбежалась на два лагеря, и с этого момента началось разрушение души театра. Каждый переживал разлад по-своему. Кто-то еще кичился тем, что включен в основной состав, но самые тонкие, самые нервные натуры сразу же почувствовали: прочная, казалось бы, ткань спектаклей вот-вот начнет расползаться: сначала по швам, а потом и вовсе в самых неожиданных местах.
Заговорили шепотом о диктате Горяева, о том, что он утратил чутье, что ему надо почаще бывать в театре, а не летать по всевозможным фестивалям с кучкой выскочек и самозванцев. В этом была доля правды, но далеко не вся правда.
Не только театр Горяева переживал не лучшие свои времена, вся страна жила в состоянии ширящегося кризиса, неотвратимо надвигающегося коллапса. Благодаря ослабевшей цензуре народ вдруг увидел, что не боги горшки обжигают, что и в руководящей элите нет единства, а раз там, наверху, не могут договориться между собой, то, стало быть, близок конец света и да здравствуют смутные времена.