«Тот период теперь принято вспоминать с ужасом и отвращением, как время развала, хаоса и бандитизма, но то время было также временем настоящей сумасшедшей свободы. В том времени присутствовало что-то нечеловеческое, оно слишком резко и бестактно вскрывало те запретные уровни бытия, которые обычно остаются скрытыми. Это оскорбляло многих людей, тех, кто считал себя частью рухнувшей системы, также тех, что были готовы к системе, приходящей на смену, – эти хотели бы отдаться предпринимательской деятельности, а хаос мешал им. Но мы людьми себя не считали, коммерцией не интересовались, ничему человеческому не сочувствовали и были счастливы».
И теперь за это счастье немного стыдно.
Выставка «События. Люди. История. 1988 год»
«Ты знаешь, тридцать седьмой год был одним из самых счастливых в моей жизни, – сказала мне как-то моя бабушка, – я была влюблена, и мы танцевали под патефон».
Говорила она это шепотом, отворачиваясь и явно стыдясь. Бабушка была настроена резко антисоветски, ненавидела Сталина, и сознание, что в том одиозном году она позволила себе быть счастливой, явно сильно ее беспокоило. Я, помнится, в ответ на это вежливо мычала что-то неразборчивое. Мне было двадцать лет, я была, само собой разумеется, влюблена, предмет моих чувств только что обзавелся новейшим приспособлением, которое, кроме кассет, гоняло еще маленькие блестящие диски (на одном из них был альбом Майкла Джексона
Еще раз, для верности, – я не сравниваю год, ставший символом небывалого размаха палачества, со временем расцвета перестроечных надежд. Я – о том, что память не может быть объективной. О том, что я, нет, что мы были молоды, а кругом начинались перемены, которых любимый нами Цой нараспев потребовал за год до этого.
Я часто думаю: как повезло нашему поколению. (Примерно так же часто, как мне говорят, что ему как раз очень не повезло.) Дети, закончившие советские школы и даже успевшие поступить в советские еще вузы, оказались в асоветской ситуации неопределенности. В ситуации изменений, колебаний, в ситуации «непонятно, что будет завтра». Мы были тогда ровно в том возрасте, когда эти самые перемены вызывают восторг, а связанные с ними лишения выглядят приключением. (Даже антиалкогольный закон казался в первую очередь причиной для эскапад и был даже катализатором романтики – свою руку и сердце я предложила обладателю CD-проигрывателя в гуще нервничающей очереди в винно-водочный отдел продмага: на часах было уже полседьмого.)
Я часто думаю, что именно широко объявленный цинизм позднего советского времени, который мы застали уже вполне сознательными индивидуумами, помог некоторым из нас, не заморачиваясь моральными и прочими дилеммами, воспользоваться тем, что новые времена предлагали, и стать в результате отечественными богачами, отечественными же, страшно сказать, политтехнологами, вице-президентами западных финансовых корпораций и еще таким всяким. А широко объявленный пофигизм позднего советского времени помог другим из нас, тем, кто не смог или не захотел стать всем этим, не заморачиваясь нудными вопросами самореализации и осуществления/неосуществления амбиций, остаться теми, кто они есть. И плевать на все, и быть относительно счастливыми.
Я часто думаю, что нам выпал уникальный опыт – наша совершенно обыкновенная жизнь оказалась необыкновенной по независящим от нас обстоятельствам. Опубликовали Набокова! Солженицына, Солженицына опубликовали! По телевизору сказали такое! Всем кому ни попадя дают выездные визы, а 200 рублей можно официально поменять на аж 200 фунтов стерлингов!
Все это происходило с нами и в то же время происходило вне нас, совершенно независимо от нас – даже если мы уже позволяли себе смело шебуршиться, участвуя, скажем, в панк-группе или смело заявляя научному руководителю, что темой диплома будут никак невозможные раньше психоаналитические мотивы у позднего Зощенко или, нет, погодите, вообще даже – или Оруэлл, или никак.