Когда Мише было пять лет (а мне двенадцать), я ввела его лицом в ствол дерева – так, что он расквасил себе нос. Это была такая игра – он закрывал глаза, а я вела его за руку. Мы в нее часто играли. Я помню все это поминутно. Он был такой хорошенький – кудри, реснички, доверчивое выражение лица. Мы сначала мирно шли по тропинке, а потом я ввела его в корявый ствол дерева. Прямо как у его любимого Сэлинджера: «Она села посреди дорожки – погладить котенка нашей Бу-Бу, а Симор бросил в нее камнем. Ему было двенадцать лет. Вот и все. А бросил он в нее потому, что она с этим котенком на дорожке была чересчур хорошенькая. И все это поняли, черт меня дери: и я, и сама Шарлотта, и Бу-Бу, и Уэйкер, и Уолт. Вся семья». В отличие от членов семейства Брассов, мои родители тогда меня совершенно не поняли. Сейчас я тоже себя не понимаю. Только вспоминаю очень часто, и в моих воспоминаниях его нос застывает в миллиметре от царапающей коры. То, что я сделала тогда еще один шаг, кажется мне совершенным абсурдом. Абсурдом, который по-настоящему полно и страшно был описан только однажды.
Вместо послесловия
В моем детстве «Алиса» существовала в двух видах – в виде большой синей книги с ключом на обложке и долгоиграющей пластинки в темном конверте. Мои ровесники и даже их родители наизусть знали многие песенки оттуда, например про попугая и про антиподов. Песенки и мне очень нравились, хотя, по-моему, я уже тогда чувствовала, что пластинка – она совершенно не про то. Кардинально не про то, про что книга.
Тут, конечно, нужно оговориться, что всем нам свойственно идеализировать и преувеличивать свои детские прозрения, но от этого я отказываться не хочу – потому что с годами оно крепло и ширилось. Я и теперь считаю, что создать аудио-, видео-, компьютерную – какую хотите – «адекватную» инсценировку «Алисы» почти невозможно. Потому что это было бы слишком страшно. Даже страшнее, чем в мало кому известной экранизации Яна Шванкмайера, которая, одна-единственная, да, похожа.
В статье «По обе стороны зеркала», сравнивающей Кэрролла и Андерсена и явно более симпатизирующей последнему, как сказочнику христианскому, Честертон называет Кэрролла поэтом «математических проекций» и «чистого нонсенса». Именно чистота, даже стерильность этого нонсенса и делает из «Алисы» такой сильный и такой пугающий текст. Сравнивать суд над Валетом, завершающий первую сказку, и «Процесс» Кафки – литературоведческая банальность. Но кошмар «Процесса» интеллектуально более комфортен – за ним стоят метафора жизни и всяческие бездны, то есть успокаивающая возможность думать. У Кэрролла же – «Сперва приговор, доказательства потом». Все. Теперь смейтесь.
Или вот это макабрическое место из диалога с Шалтаем-Болтаем: Алиса сообщает, что ей семь лет и шесть месяцев, ее собеседник сожалеет, что она «не остановилась на семи». «– Все растут! Не могу же я одна не расти! – Одна, возможно, и не можешь, но вдвоем уже гораздо проще. Позвала бы кого-нибудь на помощь – и прикончила бы все это дело к семи годам». Это не просто черный юмор, свойственный столь близким Кэрроллу по духу лимерикам. Это отчаяние, принятое как данность, привычное до такой степени, что уже смешно.