‹‹13 января. Старый Новый 1942-й год (канун).— 35 °C, не снежит, но зато слабый ветер.Летопись битвы с холодом:сначала ходил на Крестовскийразбирать вместе со всемидощатые трибуныстадиона, покрытого снегом,напоминавшего кратерв выбоинах от плясокслонов или носорогов.Отвозил на саночках к Вере(она тоже помогала),потом — через мост Лейтенанта Шмидта —тащил под обстрелом к себе.Доски, в конце концов, стоплены.Стадион весь растащилистаи обледенелыхчеловеческих муравьёв.Ещё в начале зимы,до обретения досок, —их хватило, увы, ненадолго, —начал топить книгами.Сжёг: «Советскую музыку»,потом немецкого Гёте,потом переводы Шекспира,потом — оригиналы,потом — дешёвого Пушкина(марксовское издание,всё равно помню наизусть),потом мемориальныймноготомник графа Толстого —вот этих книг было жаль,но сейчас сама жизнь диктуетдругую «Войну и мир»,потом в ход пошёл Достоевский —«Подросток» и «Бедные люди».Отложил покуда сожжение«Карамазовых», «Бесов», «У Тихона»(гроссмановское издание).Когда бросил в топку «Подростка»,подумал: «Вот догораетпоследний русский пэан„священным камням“ Европы.Не останется даже камней».Уцелело: немного поэзии(Блок, Арсений Татищев),латинские инкунабулы,партитуры, письма, стопканотной бумаги,чертёжного ватманаи нелинованных чистых тетрадей —эти горят хуже всего.Пока писал — согрелся.Назовём это «Vers la flamme».››<p>XXVIII</p>

Всё чаще, выстояв не один час в ожидании подвоза продуктов, Глеб становился свидетелем повторявшейся с завидной регулярностью сцены — женщины, больше пожилые, упиваясь безнаказанностью, в открытую поносили военную и гражданскую власть, при угрюмом одобрении отводящей глаза вконец измождённой очереди (впоследствии и глаза перестали отводить) и явном безразличии некогда столь грозных сил правопорядка. Милиция, обычно дежурившая у пустых продуктовых магазинов, делала вид, что не слышит озлобленных речей, или демонстративно отходила в сторону. Слова, за которые в первые месяцы войны полагались арест и, возможно, расстрел, больше не впечатляли. Потому что их готовы были произнести каждый второй, если не двое из трёх стоявших за с трудом ужёвываемым хлебом и почти несъедобными жмыхами, из толпившихся у магазинов в несбыточной надежде, что сегодня, может быть, объявят выдачу хоть каких-нибудь круп или — как под Новый год — сладкого. Но, странно, Глеб, сознавая субъективную правду говоримого о предательски безобразном снабжении осаждённого города, об отсутствии у горожан и у властей уважения к собственной судьбе, о ненужной безропотности и рабстве тех, кто одним своим присутствием в городе укреплял дух нашей армии и её желание выстоять и победить, о растоптанном достоинстве, впервые не сочувствовал таким речам. Ненависть к вольной или невольной подлости, к тупому угнетению, ставшая общим местом, выплёскивалась ораторшами именно на тех, кто сейчас отвечал за спасение почти катастрофической ситуации. И разве не эти самые ораторши с ненавистью требовали недавно расправы с подлинными или мнимыми оппонентами их угнетателей — при таком же молчаливо давящем одобрении отводившей глаза толпы? Глеб произносил про себя именно: «угнетателей», ибо давно уже ничего, кроме отчуждения, от власти не испытывал. Сейчас была важна другая ненависть и другая любовь — не та, что движет толпою. Мысли его прервала знакомая ругань:

— Свинские порядки, жалкая, убогая жизнь. Обрекают нас на голодную смерть, на конец в нечистотах. Уборные заколочены, все гадят в подъездах, в разбитых трамваях, прямо на улице. Вот вы, гражданин, где нынче оправлялись?

Перейти на страницу:

Похожие книги