Очень интересно это авторское присутствие проявляется в тех рассказах, где Бунин отказывается от повествовательного «я» и где объект подается безлично, как бы сам собой появляющийся перед глазами читателя. Но тем ощутимее оказывается реальное авторское «я», стоящее за рамками текста, глазами которого мы смотрим на объект и чувствами которого чувствуем.

Но еще интереснее это в тех рассказах, где носителем авторского видения делается некий персонаж. В этом смысле очень любопытные наблюдения можно сделать, сравнивая черновики некоторых бунинских рассказов с окончательным текстом. Например, рассказ «В некотором царстве» (в черновике озаглавлен «Племянница») в первом варианте начинался с повествования в третьем лице, но очень скоро «он» превращался в «я»: «Только для этой секунды создало во сне мое воображение всю эту зимнюю русскую дорогу, тройку, сани <…>, всё то, что я видел с такой разительной живостью и так подробно» (курсив мой. – Ю. М.)590. Но это «я» здесь звучало фальшиво, и Бунин заменяет это фальшивое «я» (и шаткое «он») откровенно условным «Ивлев», этот условный персонаж впервые появляется в «Грамматике любви» (1915), где его условность подчеркивается выражением «некто Ивлев» (Пг. VI. 189), а затем в «Зимнем сне» (1918). Проявляется некий парадокс: откровенно условный «Ивлев» оказывается менее условным, чем неправдоподобное «я». Бунин преодолевает здесь косность формы неформальными, или вернее, сверхформальными средствами. Условность «Ивлева» (привычная, а потому имеющая очень низкий вес формальной нагрузки) нейтрализуется внутренней достоверностью сна-фантазии, передаваемой читателю (заражающей его или гипнотизирующей) прямым «медиумическим» путем.

В этом проявляется абсолютная зрелость писателя, который не прибегает больше к формальным уловкам для преодоления условности, как в ранних рассказах (таких, как например, «Беден бес», где Бунин старался преодолеть литературу демонстративным, и тем не менее художественно не убедительным выходом персонажа за пределы текста: «Хотелось написать рассказ… Но ведь столько уже неписано об этих замерзающих! <…> Разве это выразишь?» (Пг. IV. 99. Искренность не давала достоверности).

Искренность и интимность в свое время стали и для Розанова («Уединенное», «Опавшие листья») путем преодоления литературы. Но акцентирование и преднамеренность искренности – делают ее как бы литературным приемом. Искренность становится стилем, и бегство от литературы совершается таким образом по замкнутому кругу. У Бунина стилевая искренность оказывается излишней. Его стиль возвышенно уравновешенный, прозрачный и сдержанный. Искренность тона или интонации заменяется более глубоким и более мощным внутренним током, некоторой идущей из глубин эманацией духа, безошибочно улавливаемой читателем. И именно спрятанная за внешней сдержанностью сила чувства, прорывающаяся лишь изредка в восклицании, в вопросе или даже в остановке, в паузе (как бы во вздохе) делает эмоциональное воздействие его рассказов неотразимым.

…Розанов преодолевает условную литературную форму, но не литературу. Сам его образ чувствования и думания становится литературой. Сам Розанов с его мыслями и переживаниями делается литературным героем. Бунин торжествует над литературой, ибо в отличие от Розанова – он не собственную жизнь делает литературным произведением, а наоборот – литературные произведения становятся лишь нотами его внутренней мелодии.

У Бунина исчезает различие субъект-объект, «я» растворяется в объекте, а объект делается подчеркнуто субъективным.

Растворение субъекта в надсубъективной духовной субстанции обретает особый колорит в тех онейрических состояниях, которые всё чаще становятся в центре его произведений этих лет (рассказы «Музыка», «Зимний сон», «Пингвины», «Полуденный жар», «Именины», «Поздний час», «Преображение», «Страшный рассказ», «Мистраль»). Во сне «я» и «не-я» вступают в особое отношение. Сон – это «наваждение, в котором, несомненно, чувствовалась какая-то потусторонняя, чужая, хотя в то же время и моя сила, сила могущественная нечеловечески» (М. V. 145).

Перейти на страницу:

Похожие книги