Узнав с запозданием об этом, Ленин пишет статью «Политический шантаж», в которой отмечает, что травля, клеветы, инсинуации давно уже стали для буржуазной прессы «орудием политической борьбы и политической мести». Имея в виду и свою судьбу, Владимир Ильич с горечью констатирует: «Царизм преследовал грубо, дико, зверски. Республиканская буржуазия преследует грязно, стараясь запачкать ненавистного ей пролетарского революционера и интернационалиста клеветой, ложью, инсинуациями, наветами, слухами и прочее и прочее». Может ли революционер из-за подобного рода вымышленных «историй» самоустраняться с политической арены? Конечно нет, отвечает Ленин. «Шантажистам только того и надо было». Претензии подобной прессы на выражение «общественного мнения России» являются лишь проявлением «грязной натуришки» сочинителей «дела» и нехитрым приемчиком «подлой бесчестности», цель которой — отнять у противника «возможность политической деятельности».
Есть другая общественность, к голосу которой обязан прислуживаться революционер. Это «суд пролетариев, сознательных рабочих, своей партии», не изменившей своему народу и идеалам освободительного движения. И именно в этой связи он пишет слова о партии, которые — кстати и не кстати — любили цитировать совсем в другие времена: «Ей мы верим, в ней мы видим ум, честь и совесть нашей эпохи…»19 Эту статью «Пролетарий» опубликовал 24 августа, а 30-го комиссия ЦИК полностью реабилитировала Каменева. Как написал по этому поводу Луначарский, выпущенный из тюрьмы 9 августа, — «всё рассеялось, как пуф! Был однофамилец Розенфельд, да подлая работа охранки, пытавшейся перед смертью обрызгать кого можно своим зловонным ядом»20.
Запоздание информации, получаемой Лениным, было очевидно. Густав Ровио вспоминал: «По вечерам я караулил на вокзале почтовый поезд, покупал все газеты и приносил Ленину. Он немедленно прочитывал их и писал статьи до поздней ночи, а на следующий день передавал мне их для пересылки в Питер»21. А вот с ЦК связь никак не налаживалась.
17 августа Владимир Ильич пишет, что «после долгих недель вынужденного перерыва», он все-таки «ни спросить ЦК, ни даже снестись с ним не имеет возможности». Даже первые номера центрального органа — газеты «Пролетарий», начавшей выходить 13 августа, Ленин получает лишь 18-го. Газета «Рабочий», сменившая 25-го Пролетарий», доходит лишь 30 августа. А письмо Заграничному бюро ЦК в Стокгольм лежит более недели, так что «у меня выходит поэтому, — замечает Владимир Ильич, — нечто вроде дневника вместо письма!»22
На этой почве возникали и недоразумения. Прочитав в «Новой жизни» изложение речи Володарского в ЦИК 24 августа, Ленин пишет в ЦК протестное письмо. Но получив «Рабочий», он 30-го делает приписку к этому письму о том, что «совпадение у нас получилось полное» и опровержение Володарского «"ликвидирует" мои упреки»23.
Конечно, отправка Шотмана на Урал сыграла свою роль в нарушении налаженной связи. Но еще большее значение, видимо, имели те бурные события, которые в эти дни происходили в стране.
12 августа в Москве в Большом театре открылось Государственное совещание. Никем не избираемое и никому не подотчетное Временное правительство все время искало какой-то точки опоры, которая создавала хотя бы видимость легитимной власти. Созыв Учредительного собрания откладывался. В прессе пошли разговоры о том, что его вообще можно будет собрать лишь после окончания войны. Но главное, «власть имущие» понимали, что получить «точку опоры» в результате демократических выборов теперь уже невозможно. Поэтому Государственное совещание, собранное с помощью нехитрой манипуляции представительством «общественных организаций», вполне годилось для этой цели.
Из двух с половиной тысяч его делегатов абсолютное большинство представляли буржуазно-помещичьи организации. В правой стороне зала преобладали генеральские мундиры и лишь слева мелькали редкие солдатские гимнастерки. О штатской публике корреспондент «Известий» сообщил кратко: «визитки и сюртуки доминируют над косоворотками». От Советов присутствовало лишь 229 человек. Причем большевиков сам ЦИК в состав делегации не включил.
Керенский вышел на сцену Большого театра в сопровождении двух офицеров-адъютантов в морской и сухопутной военной форме. На протяжении всего совещания они стояли за его спиной, как бы символизируя прочность и могущество власти. Но основным тоном речи Керенского, пишет Милюков, «вместо тона достоинства и уверенности… оказался тон плохо скрытого страха, который оратор как бы хотел подавить в самом себе повышенными тонами угрозы». Левым — за попытки посягнуть на власть — он грозил «железом и кровью», правым — «силой подчинить воле верховной власти и мне, верховному главе её».