Внимая ужасам войны,При каждой новой жертве бояМне жаль не друга, не жены,Мне жаль не самого героя…Увы! Утешится жена,И друга лучший друг забудет,Но где-то есть душа одна —Она до гроба помнить будет!Средь лицемерных наших делИ всякой пошлости и прозыОдни я в мире подсмотрелСвятые, искренние слезы —То слезы бедных матерей!Им не забыть своих детей,Погибших на кровавой ниве,Как не поднять плакучей ивеСвоих поникнувших ветвей…

Именно от этого стихотворения Некрасов — подлинный и в своем роде исключительный у нас поэт, выразивший, как никто, самую суть материнства: его страшную обреченность, его неподвластность ничему и его несравнимость ни с чем, его стихийность, таящуюся в фатальной необъяснимой природности. Потому-то взаимопроникают образы плакучей ивы и плачущей матери.

Именно в это время становления у поэта эпического мироощущения и безотносительно к жанру (в лирике Некрасова этой поры больше «эпоса», чем в поэмах) входит в его творчество природа: не как пейзаж — это мелькало и раньше, а как мощное всеопределяющее жизненное начало. Потому-то и встает, и на совершенно новое основание, сама «тема» материнства.

В этих же «категориях» явлена картина всеохватного умирания в «Несжатой полосе»: природа, крестьянская полоса, личная судьба:

Поздняя осень. Грачи улетели,Лес обнажился, поля опустели,Только не сжата полоска одна…Грустную думу наводит она.Кажется, шепчут колосья друг другу:«Скучно нам слушать осеннюю вьюгу…». . . . .Ветер несет им печальный ответ:«Вашему пахарю моченьки нет.Знал, для чего и пахал он, и сеял,Да не по силам работу затеял.Плохо бедняге — не ест и не пьет,Червь ему сердце больное сосет,Руки, что вывели борозды эти,Высохли в щепку, повисли как плети.Очи потухли, и голос пропал,Что заунывную песню певал…»

Голос крестьянина и голос поэта. Это не аллегория с подменой одного другим. Это слиянность символа.

* * *

А голос действительно пропал. Все в это время выводило поэта к ощущению в жизни самой ее сути, главного, основного, ее концов и начал — прежде всего жизни и смерти: война с ее множеством смертей, в апреле 1855 года единственная смерть — сына, ощущение близости собственной смерти, растянувшееся почти на два года.

Плохо стало уже к концу 1853 года: «Кажется, приближается для меня нехорошее время: с весны заболело горло, и до сих пор кашляю и хриплю — и нет перемен к лучшему. Грудь болит постоянно и не на шутку, к этому нервы мои ужасно раздражительны, каждая жилка танцует в моем теле… каждая мелочь вырастает в моих глазах до трагизма» (Тургеневу).

Медики — а средства уже позволяли обращаться к лучшим — путались в диагнозах и, естественно, в средствах лечения, чаще дело не улучшая, а ухудшая.

Один из постоянных врачей, пользовавших русских литераторов, Н. А. Белоголовый, вспоминает: «В этом году Некрасов имел затверделую язву… от которой лечился весьма небрежно. Через год у него появилось поражение гортани с полной потерей голоса и кашлем и резкое похудание; врач, к которому обратился Николай Алексеевич, принял это за самостоятельное страдание гортани и начал лечить соответственно, больному все делалось хуже и хуже».

Особенно плохо сделалось к лету 1855 года. «Я болен — и безнадежно», — сообщил он Толстому еще в начале года. «Оно (здоровье. — Н. С.) крайне худо, и, право, брат, без фразы могу сказать, что едва ли не всего кислее в жизни и смерти — это медленное умирание, в котором я маюсь. Болезнь моя сделала заметные шаги вперед — я кашляю, особенно по ночам, каким-то сквернейшим сухим и звенящим кашлем» (Тургеневу). Сказано действительно «без фразы». К тому же очередное обострение болезни совпало с очередным — не первым и не последним — обострением отношений с Панаевой, явно усугубленным недавней смертью их ребенка.

Боткин, живший тем летом с Некрасовым в Москве, сообщает Тургеневу о приезде Панаевой и чуть ли не как об уже решенной его смерти: «…у меня недостало ни охоты, ни духа видеть Авдотью, хоть думаю, что она хорошо сделала, что приехала к нему. Разрыв ускорил бы смерть (!) Некрасова».

Перейти на страницу:

Все книги серии Жизнь замечательных людей

Похожие книги