Я смотрел на эту женщину, мать моей жены, слушал ее и не находил ничего, что, будь я ее сыном, привлекало бы меня в ней. Одна эта скорбная мина чего стоит! И еще ощущение собственной значительности! Я не сомневался, что сыновья в ней души не чают — у евреев иначе не бывает. И вторая дочь — хвала Иегове! — удачно вышла замуж. Но в стаде оказалась одна паршивая овца, и это не давало матери покоя. Она чувствовала себя виноватой, потерпев тут неудачу. Ведь это ее лоно произвело на свет дурной плод. А теперь эта дикарка еще и отрекается от матери. Ее называют мачехой — что может быть унизительнее?
Да, чем больше я ее слушал, чем больше она плакала, тем отчетливее я понимал, что, по сути, она не любит дочь. А если когда и любила, то только в детстве. Понять, конечно, никогда не пыталась. Ее уверения в собственной лояльности выглядели неправдоподобно. Единственное, чего бы она хотела, так это того, чтобы дочь приползла к ней на коленях, прося прощения.
— Пусть придет сюда вместе с вами, — взмолилась мать, когда я уже стоял на пороге, желая всем доброй ночи. — Пусть, если у нее нет совести, повторит в вашем присутствии все те гадости, которые она о нас наговорила. Как муж, вы имеете право знать правду.
По тону я понял, что она не совсем уверена в
Пожимая мне руку, мать закончила свою речь на оптимистической ноте.
— Скажите ей, что все забыто, — шепнула она.
Изображает материнское всепрощение, подумал я. Но от этого не становится теплее.
Я слонялся по району, отыскивая ту самую остановку надземной железной дороги. Как все изменилось с тех пор, как мы с Моной бродили здесь. С трудом я признал дом, к стене которого когда-то привалил Мону. Лужайки, где мы самозабвенно трахались прямо на земле, теперь уже не было. Всюду выросли новые дома, протянулись новые улицы. Я бесцельно кружил на одном месте. Но теперь со мной была другая Мона — пятнадцатилетняя tragedienne [55], чью фотографию я впервые увидел всего несколько минут назад. Даже в этом возрасте, когда девушки обычно такие нескладные, она выглядела потрясающе! И взгляд необыкновенной чистоты! Сама искренность, пытливость и одновременно величавость!
Я вспомнил ту Мону, которую когда-то ждал у дансинга. И попытался совместить оба образа. У меня ничего не получилось. Я бродил по улице под руку с двумя девушками. Ни одной из них не было больше на свете. А может, и меня тоже.
10
Даже такому идиоту, как я, было ясно, что втроем в Париж мы не поедем. И поэтому, получив от Тони Мареллы письмо с предложением работы, я заявил дамам, что выхожу из игры. В одном из редких в последнее время задушевных разговоров я высказался таким образом, что было бы разумно отправиться сначала им, а мне присоединиться к ним позже. Теперь, когда работа приобрела вполне реальные перспективы, я мог пожить у родителей и кое-что откладывать на поездку. Или в случае необходимости переводить им за океан деньги. Но в глубине души я не мог представить, чтобы кто-нибудь из нас оказался в Европе в ближайшие месяцы. Да и в дальнейшем — тоже.
Не только ясновидец, но и обычный человек сразу понял бы, какое облегчение испытали они после моих слов. Мона, конечно же, стала уговаривать меня не жить у родных. Если уж куда-то переезжать, то лучше к Ульрику. Я сделал вид, что подумаю об этом.
Во всяком случае, наш откровенный разговор подстегнул их к поискам новых путей. Каждый вечер они являлись домой с хорошими новостями. Все их друзья и все прихлебатели твердили, что помогут собрать денег на дорогу. Стася купила французский разговорник и стала использовать меня как бессловесную куклу, отрабатывая идиотские французские фразы.
На оборотной стороне плана города, который она приобрела, была схема метро. Она привела меня в восторг. Стася показала, где располагается Монмартр, а где — Монпарнас. Они, вероятно, сразу отправятся на Монпарнас: там больше всего американцев. Нашла она на схеме Эйфелеву башню, Люксембургский сад, блошиный рынок,
— А где Мулен Руж? — спросил я.
Стася полезла в указатель.
— А где у них хранится гильотина?
Этого она не знала.