— Один кабинет обошелся мне в сто тысяч. А сколько всего другого! Ковры, люстры, диваны… И все это пришлось бросить. Подумать только!
Все, оставленное в Одессе, не давало ему покоя. Ночами он не спал, вздыхал и курил.
Начались морозы, а мы все стояли на месте. Тщетно мы затыкали тряпками щели в стенах вагона. Тщетно круглые сутки топили печь. Все равно было страшно холодно.
Вскоре мои отношения с попутчиками испортились и весьма основательно. И вот почему: в очередной раз я взобрался по железной лесенке на паровоз и встретил недоуменные глаза нового кочегара:
— Уголь, какой уголь? Зачем?
— Но мы все время…
— Я не обязан, много вас…
Короче говоря, я вернулся без угля. Вот тут и разразился скандал. Кто-то сказал:
— Можно было набрать угля на любой платформе. Вон их сколько.
— Нет, нельзя, — возразил я.
— Попросить можно, а самому взять — совсем другое дело.
— Не все ли равно.
— Нет, не все равно.
Мои попутчики не хотели слушать меня. К тому же, они как-то узнали, что я немец. Со мной перестали разговаривать и, что хуже всего, «сняли с довольствия». Кое-что уделял мне чернявый мужчина, иначе мне пришлось бы совсем плохо.
Но в конце концов мы тронулись. Высокий блондин сумел договориться с машинистом («смазал колеса», как он выразился) и тот выдернул нас из тупика. Деньги на это «смазывание» собрали со всех обитателей вагона.
И вот, наконец, мы в Томске.
— Всего доброго, — попрощался я со своими попутчиками, но мне никто не ответил.
Спрыгнул на заснеженный, безлюдный перрон. Прошел через вокзал. За ним открылась маленькая площадь. В сумерках несколько дремлющих на козлах извозчиков. Один из них согласился подвезти меня до места (его начальник, которого он ждал, не приехал). Благо, что почти по пути. Поехали. Он обернулся, спросил меня участливо:
— Ты в ботинках?
И заметил, пожалуй, даже с некоторой гордостью:
— У нас без пимов не проживешь.
Я тогда не понял, что пимами он называл валенки и промолчал.
С любопытством разглядывал томские улицы. Вдоль них тянулись старые бревенчатые дома. Они были покрашены в темно-бордовый или темно-зеленый цвета. Почти у каждого из них вдоль карнизов вилась побеленная кружевная резьба.
Первое и главное — чувство отчуждения. Все вокруг было незнакомым. В последующие дни это чувство усилилось.
Томичи говорили не «нищий», а «помирон», не «обсохнуть», а «пообыгать», не «хлев», а «стайка». Даже небо было каким-то другим — более низким и бесцветным. Потом я ко всему этому привык, а вначале было не по себе.
Прощаясь, я спросил извозчика об оплате.
— Сколько с меня?
Он покачал головой и проворчал с сожалением:
— Что возьмешь с тебя?
ТЕТЮ МУСЮ Я ЗАСТАЛ собирающейся на работу. Она наскоро поцеловала меня, показала на плите нашу сковородку и ушла. Я остался с хозяевами. Это были старуха-портниха и ее слепой муж (бывший портной).
Я сходил за угол, купил бутылку водки. За завтраком угостил их. За кого они меня приняли? За горького пьяницу?
После завтрака я отправился осматривать город. В 1941 году я застал Томск таким, каким он, вероятно, был до революции: деревянным, без трамваев и автобусов, без телефонов-автоматов.
Во всем городе было лишь одно современное пятиэтажное здание (так называемая «пятихатка») — студенческое общежитие университета. Водопровода тогда в Томске не было — его заменяли круглые, двухэтажные «водокачки», где жители брали воду.
Асфальт я обнаружил только в центре, а на других улицах лежали деревянные мостки. Вопросительно смотрели непривычно большие окна домов. Они словно спрашивали: «Зачем ты приехал сюда?»
В тот день я перевел свои наручные часы на местное время. Думал, что перевожу ненадолго, как оказалось, навсегда.
Чтобы прописаться в Томске, нужно было иметь справку о том, что прошел «прожарку», т. е. что ты помылся в бане, а одежда твоя обработана паром высокой температуры. «Прожарка» помещалась недалеко от того места, где я поселился. В так называемой «Громовской бане». Пока я мылся, мою одежду обработали, причем, это необходимое дело выполнили так небрежно, что я получил свою одежду совершенно мокрой. Кое-как я натянул ее на себя, а на улице она затвердела от мороза. Домой пришел словно в рыцарских латах.
Но эта прожарка мало помогла. От вшей невозможно было избавиться, так как за перегородкой, в той же комнате жил слепой старик, а у него их была тьма-тьмущая.
Каждое утро начиналось с того, что я бежал «по воду» с коромыслом и ведрами. «Бежал» — это не для красного словца. Действительно бежал — меня подгонял лютый мороз, к тому же нужно было принести воду задолго до того, как тетя уйдет на работу.
Много переживаний доставил мне мой роман, рукопись которого я отправил из Пинеровки. Ходил, узнавал по почте каждый день. И всякий раз слышал одно и то же:
— Еще не пришла.
— А когда придет?
— Наведывайтесь.
Месяца через полтора рукопись пришла, но тогда я был уже глубоко равнодушен к ней. Она пригодилась мне только затем, чтобы растопить печь.