Осторожно, чтобы никого не разбудить, ты закрыл окно. Постоял. На столе — пустые стаканы. Пепельницы из консервных банок наполнены остывшими окурками. Все как всегда. Но в то же время все вдруг как-то изменилось, стало чужим, как в самом начале. Так или нет, Гайм? Ты прислушался. Ветер молчал. По какой-то там неизвестной тебе причине, которая побуждает ветер дуть или затихать, сейчас он затих, может быть, ненадолго, может, он просто дольше обычного переводит дух; но теперь почувствовалось: ничто больше не связывает тебя с этой длинной комнатой и теми, кто в ней спит. Чужие эти люди, лежащие в ряд с замкнутыми лицами, впереди, у двери — Самуэль, рядом с ним Муральт, потом Брайтенштайн, — и он наконец, заснул; дальше Гримм, потом младший Филиппис за ним Керер, за Керером Кальман с широко открытым ртом, потом Шава, вернее, его пустая койка. Ты посмотрел на нее, ты еще раз оглядел каждого по очереди отсюда до двери и снова в обратном порядке. Может, в этом все дело, Гайм? Может, дело в том, что каждый, по крайней мере в этот поздний час, один и замкнут в себе, и даже шум перестал связывать их с тобой, они снова бесконечно далеко от тебя и замкнуты в свои сны и в эту странную тишину, и каждый воспринимает окружающий вас мир на свой, неизвестный тебе лад; может, в этом все дело? Ничто не связывает тебя с ними, ничто не связывает их между собой. Ничто, разве только грубая бревенчатая крыша, да и она в этой жуткой тишине перестала быть кровом, под которым вы все вместе находили защиту. Шава сегодня ушел, а тебе и в голову не приходило, что он может уйти. Не была ли история с Шава прямым доказательством того, как мало вы здесь, в сущности, знаете друг друга?
Что касается тебя, то ты — это уж точно — один из самых добросовестных рабочих, какие когда-либо работали у Кальмана. Один из самых упорных. А еще: ты тощ, мал ростом, у тебя остренькое личико, и чудные очки без оправы — тебя можно принять за архивариуса, за конторскую крысу или за степенного маленького учителя, какие раньше преподавали в сельских школах. Ты — член методистской церкви, ты принадлежишь к одной из славных общин горной местности, и каждый день прочитывать пять страниц священных текстов — один из христианских обетов, который ты на себя возложил. Что знают об этом остальные? Что для них эти затрепанные страницы, на которые теперь снова падает белый свет прикрытой абажуром карбидной лампы? Ты один, и ты читаешь дальше, слово за словом.
«Нет!» — вскрикнул вдруг кто-то, это был младший Филиппис, Джино, и ты увидел, как он вцепился в изголовье своей кровати. «Только не я», — пролепетал он. Он спал. «Ему что-то приснилось», — подумал ты. Младшему Филиппису действительно что-то снилось. Он метался в постели, сопел, и даже отсюда было видно, как вздымается его грудь. «Господи, — подумал ты, — пошли ему праведный сон». Но, видно, господь его ему не послал, или, по крайней мере, не сразу, потому что младший Филиппис теперь громко закричал сонным голосом, разобрать можно было только «нет», и «вниз, в укрытие», и протяжное: «Немой, в укрытие!» При этом он взмахнул рукой. Немой лежал почти прямо напротив тебя. Теперь он приподнял свою большую голову, медленно сел в постели, повернулся к Филиппису, а потом посмотрел на тебя. Удивленно посмотрел на тебя, потом снова на Филипписа, и ты сказал: «Спи, Немой. Это он во сне». Немой кивнул. Снова улегся на бок. Больше никто не проснулся.
Ты откинулся назад. Поднес книгу к стеклам очков.