Опять задвинулись тюремные «засовы»: еще не время. Генезип внутренне бессильно опустился. Мясо отслоилось у него от костей, потроха перепутались. Там, в училище, он мог быть мелким титанчиком и одерживать победы над своими личными врагами — командирами отделений и взводов. Но здесь, клюнув на гадкие чары сверхинтенсивной жизни, воплощенные в этих бабах (свои, родные лишь нагнетали чары шельмы-княгини, вместо того чтоб их надлежаще ослабить), он отступил по всему фронту. Прикончить, что ли, черт возьми, всех трех сразу (только сразу — иначе пасьянс не ляжет) и больше никогда в жизни их не видеть. Ах, вот бы такое сотворить — ведь есть же такие, кто так и поступает. Их все меньше, но они, сукины дети, где-то есть. Ему на это смелости не хватало. Скрытое безумие держало его за загривок, повелевая и впредь хлебать из корыта убожества. Грязный компромисс влился откуда-то сбоку и растекся, как мутная струя в чистой реке. Упрек в безыдейности жег Зипа невыносимым стыдом. Какая же у него была идея? Чем он мог оправдать факт своего бытия — он, нагой, лишенный мелких повседневных подтверждений необходимости происходящего, шатко торчащий над окружающей трясиной, безо всяких подпорок и ребяческих идеек вроде важности концентрических кругов, — ну чем?! А у этой бешеной бабы есть еще какие-то политические концепции, вообще есть башка на плечах, а в башке мозги отнюдь не худшего качества, почти мужские и натренированные в диалектике. Не так-то легко ее с ходу проигнорировать. Разве не возмутительно?
Все невероятно затянулось. Его уже никто ни в чем не убеждал. Все три (как ведьмы из «Макбета») знали, что он сдался. Бабий триумф воцарился в гостиной, облепил неприличной слизью мебель, ковры и безделушки. Мать и Лилиана поднялись с кресел с характерным наклоном вперед, выражающим изысканное парение над жалкой, поверженной реальностью, — была в этом и благодарность княгине. Госпожа Капен чмокнула сына в «лобик», даже не спросив, уходит он или остается. Будущий адъютант Вождя дрогнул от этого поцелуя: у него не было ни матери, ни сестры, ни любовницы; он был совсем один в бесконечной вселенной, как тогда, после рокового пробуждения. Об экскрементальных своих приятелях он даже не подумал. Ха — будь что будет. Он уйдет и не вернется, но только не теперь, не сразу, Бога ради, не в эту минуту. «Der Mann ist selbst»[106], — как говорил начальник школы, генерал Прухва.
Он вышел с дамами в прихожую. Но когда он целовал на прощанье д ь я в о л ь с к и м я к о н ь к у ю ручку княгини Ирины, та успела шепнуть, горячо дыша ему в правое ухо: «Ты останешься. Это очень важно. Все будущее. Я люблю тебя теперь совсем иначе». Он растворился в этом шепоте, как сахар в кипятке. И вдруг — изменившись до неузнаваемости даже для себя самого, просветлев от падения, уже не одинокий и не отчаявшийся («ujutnost’» слегка смердит, но это ничего), довольный, умиленный, почти счастливый от легкой (легкое слабительное средство) половой расслабленности, — он остался. Но едва дамы вышли, княгиня вновь стала холодной и далекой. И снова грубо, за морду, схватило Генезипа ледяное отчаяние. Выходит, напрасно он себе изменил — за внутреннее падение ему не причитается и самого завалящего огрызка этой плоти, которую он, по сути, презирал. Для каких-либо решительных действий вдохновения не было. В таких случаях надо лупить, ломить, пинать, мордовать — а тут стоит в уголке вежливый мальчик с сердцем en compote[107].