Уступая настойчивым просьбам станичников, тянувшихся к нему с рюмками водки и бокалами вина, Алексей залпом выпил два тяжелых, граненых бокала с лимонно-желтым, искрометно пенившимся вином. Тотчас же опьянев, он с такой страстной силой сжал сухими, горячими пальцами узкую руку невесты, что Софья легонько вскрикнула и, чуть отодвинувшись от жениха, посмотрела на него, как ему показалось, позеленевшими от злобы глазами.
Мать Алексея не спуская глаз смотрела на сына. Лицо у нее было усталое, грустное и оттого казалось иным, похорошевшим. И Алексей при взгляде на мать почему-то краснел, опуская глаза, ему хотелось встать из-за стола, нежно обнять хрупкие материнские плечи, сказать ей что-то необыкновенно ласковое.
Высокий, сутуловатый казак Ермолай Прахов, оседлав стул, властно махнул рукой:
— Запевалы, ко мне!
Около дюжины таких же рослых станичников мгновенно окружили бывшего хорунжего — знаменитого полкового певца. И Ермолай, занеся над головой высоко поднятую руку, взмахнул ею, как выхваченным из ножен клинком, и, тряхнув табачным с проседью чубом, крикнул:
— А ну, вспомним старинку, грянем, ребята, так, чтобы лампы потухли!
И, запрокинув голову, рявкнул он на весь дом могучим, гикающим от хмельного накала басом:
И, то замирая на полутонах, то вновь стремительно взлетая на головокружительную высоту, повел за собой чей-то прозрачный, как серебряный колокольчик, подголосок всю голосистую стаю. И вот как бы закачалась на седлах в походном строю былая походная песня:
Песня гремела на весь огромный бобровский дом, где настежь были распахнуты все двери и окна. И многие из старых станичников, слушавшие ее, вспоминали походы и марши по пескам Туркестана, на сопках Маньчжурии и в Августовских лесах.
Казаки пели. И было похоже, что опять звенели на встречном, горячем, пропахнувшем дымом далеких странствий ветру добела раскаленные зноем, обнаженные сабли. И бывалые. воины воскрешали в затуманенной хмелем памяти и мятежный гул идущей в атаку конницы, и шум полоскавшихся над головами полковых знамен, и мгновенный, как молния, блеск клинков, порозовевших не то от крови, не то от заката…
Лихо трубили травленые глотки полковых песенников старую, вынесенную из прадедовских походов песню сибирских казаков:
Трое седовласых станичников, крепко обнявшись друг с другом, переговаривались:
— Эх, и жили же прежде — не тужили!
— Не вспоминай. Не трави душу…
— Да, погарцевали, покрасовались мы, линейные казачки, в свое время.
— А мне сызнова квиток вчера на твердое задание выписали, сват.
— Зевать будем — скоро и на тот свет квитки от советской власти получим.
— Кум, а кум! У меня трехлинейная винтовочка вся чисто в земле проржавела.
— Чистить, кум, надо. По уставному порядку. Я свою сепаратным маслом пока соблюдаю.
— Тсс!
И шепотом:
— А я, сват, с винтовкой японского образца чисто замучился: третий день никак собрать не могу.
— У меня на примете есть один человек. Большого ума. Инженер. Татарников. Сведу тебя с ним — он любую оружию понимает.
— Слышали, совхоз в степях создают. Трактора гудят. Каюк нам. Всю родимую степь вверх тормашками перебуровят.
— Ну и останутся в дураках. Кто же трактором степь пашет? Керосином землю протравят, рази тут хлеб родится?!
— А сват Бобров ничего не боится. Рискует. На широкую ногу живет. Ему эти самые квитки с твердым заданием — пампушки.
— Погоди, скоро и он дорискуется. Подрежут крылья и этому беркуту!
— Такому не скоро подрежешь.
— Ничего, советская власть не из робких…
— На Дону, говорят, казаки мятеж подняли.
— Не диво. Там ребята — хваты. Те все могут…
— Эх, атамана бы нам, сват, боевого.
— Не буровь, сват. Тут всякий сброд — подслушают.
— Все возможно. Вон, видишь, по ту сторону сватьи мужлан сидит. Сразу видно — ГПУ!
— Какое там ГПУ. Это — крестник Луки Лукича. На днях только из острога вышел. Конокрад — я те дам!