Конечно, она очень волновалась. Краска залила ее бледное, исхудалое, голодное лицо и придала ему грустную миловидность. Зрительный зал казался темным пятном, над которым розово-желтый сиял свет. Но начала она уверенно и смело. Петь приходилось такие пустяки, что просто не хотелось расходовать на них свой прекрасный, сильный, хорошо поставленный голос.
«Коробейники» прошли с успехом. Милый Гольдрей из-за рояля поощрительно ей подмигивал.
Женя запела модную советскую песню. Она нарочито взяла тоном выше, немного крикливо это вышло, но так, как и на деле поют работницы.
Какие-то незримые, невидимые, духовные нити потянулись к ней из зрительного зала. Эти нити точно связали ее с толпой, и в пустые, пошлые слова Женя вкладывала всю силу своей юной души.
В зале ей подпевали:
Это Жене не мешало. Напротив, ей казалось, что она овладевает толпой. Едва кончила – гром рукоплесканий, крики «бис», «еще» обрушились в зале. Женя точно поплыла в каком-то необъяснимом, небывалом блаженстве. Наэлектризованная успехом, взволнованная, она повернулась к Гольдрею. Тот подал ей ноты. Одну секунду она колебалась.
– Вы думаете?.. – чуть слышно сказала она и посмотрела в зал.
Теперь она ясно видела многих. Она видела девушек, улыбавшихся ей, громко кричавших матросов, солдат и рабочих, и она поверила им. С обворожительной улыбкой подошла она к рампе. Исаак Моисеевич что-то шептал на ухо комиссару. Тот кивал головой.
Женя глазами показала Гольдрею, что она готова.
И точно из покрытого тучами неба, на землю, клубящуюся дымными туманами, блеснули яркие солнечные лучи, точно в знойный душный день вдруг полил свежий, ароматный летний дождь – раздались танцующие звуки шаловливого грациозного аккомпанемента, и сейчас же весело и задорно зазвучал свежий далеко несущий голос Жени.
Где была эта чудодейственная Брента?.. В какой-такой Италии протекала она?.. Точно колдовскими какими чарами уничтожила она голодное, трупное смердение толпы и несла неведомые ароматы чужой, богатой, нарядной, прекрасной страны… «Догнать и перегнать»… – мелькнула задорная мысль, пока Гольдрей аккомпанимировал между куплетами. Звучно, сочно, красиво понесся снова ее голос, будя новые, чужие и чуждые чувства.
Женя кончила… Несколько мгновений в зале стояла тишина. Не то зловещая, не то торжественная. Женя ясно услыхала, как важный комиссар сказал Исааку Моисеевичу:
– Они всегда неисправимы. Дворянско-помещичий уклон… Народу нельзя показывать красоту. Красота это уже религия. Это уже Бог. При марксизме все это просто недопустимо.
Исаак Моисеевич сидел красный и надутый, очень, видимо, недовольный.
Кто-то сзади крикнул:
– Долой буржуёв…
Визжащий, женский голос вдруг прорезал напряженную тишину криком:
– Кирпи-и-ичики!..
Исаак Моисеевич повернулся к комиссару:
– «Кирпичики», – сказал он так громко, что Женя каждое его слово отчетливо слышала. – Лучшая вещь, созданная временем. В ней ярко чувствуется ритм заводской жизни. Это настоящая пролетарская музыка, без всякого уклона.
И строго, тоном приказания крикнул Жене:
– «Кирпичики»!..
Женя послушно поклонилась и сквозь невидимые слезы запела пронзительным голосом:
Над залом дружно неслось:
К концу второго отделения в зрительном зале стало еще душнее и отвратительной вонью несло из зала от голодной, усталой, разопревшей толпы. Народный комиссар уехал, и на его месте развязно сидел Нартов и в подчеркнуто свободном, «товарищеском» тоне говорил с Исааком Моисеевичем. В задних рядах курили, что было строго запрещено. Кое-где девицы сидели на коленях у своих кавалеров. В проходе раздавались пьяные крики. Кого-то выводили.