— Я тоже, должно быть, многим не по нраву, — опять громко проговорил он и поджал свои нитевидные губы. — Все у меня мимо людей получается... А мимо каких именно людей? Вот то-то!.. Случались, конечно, ошибки, в большом деле не бывает без ошибок. Но ты же знаешь — я никогда для себя... Эх, Стеша!

Ногтев прислушался, вытянув шею, склонив к плечу голову... Нет, он ничего членораздельного и не рассчитывал услышать, — он был вполне вменяемым, трезвым человеком практической складки. Но то, что воскресало сейчас в его памяти: простое, привычное, невыразимо милое, — эти картины его прошлой жизни с женой — источало теплый свет, туманивший сознание.

...Молчаливая Стеша встречала его, когда бы он ни возвращался со службы, бывало, что и за полночь, и под утро, — в те годы не принято было уходить с работы в положенное время, и все начальство бодрствовало в своих кабинетах, ожидая телефонных звонков, запросов или указаний. Жена присаживалась бочком к столу, за которым он ел поданный ею ужин, — сыновья давно уже спали, в квартире стояла покойная тишина, — Стеша подпирала кулачком простоволосую голову, и он, никуда уже не торопясь, повествовал ей о прожитом дне: кого видел, с кем заседал, каким тоном разговаривал с ним его «хозяин», кому он сам «вправлял мозги». Когда он замолкал, вычерпывая с аппетитом из тарелки гречневую кашу с молоком — традиционное свое кушанье, — она произносила с глубоким убеждением:

— Москва слезам не верит.

Или:

— Человеку палец дай — руку оторвет.

Или:

— Яблоко от яблоньки недалеко падает.

Это было, конечно, и не бог весть как ново, и отдавало мещанской моралью, но это было, как ни верти, обоснованно. Приятно сознавая себя стоящим выше этой морали, Андрей Христофорович снисходил к ней. И в то же время жена вполне точно извлекала смысл из его рассказов; вообще с годами она сделалась как бы его вторым «я», лишь более определенным и грубым, чем он сам себе казался. После вызова куда-нибудь в высокие сферы она переспрашивала его:

— Улыбнулся тебе? Попрощался за руку?

И он в подробностях и опять словно бы снисходя повторял рассказ о событии, наполнившем его чувством удовлетворения: ему не было стыдно с нею, потому что она испытывала такое же чувство, высказывая вслух то, что и он не всегда решался сказать. Ее не отвращало ни его тщеславие, ни властолюбие, ни безгранично почтительное отношение к высшему начальству, ни его педантичное, опрятное жестокосердие, ни удобная способность не задумываться долго о том, о чем не следовало задумываться, — так как все это принадлежало и ей, стало и ее жизнью.

Приходя к ней теперь, Андрей Христофорович, уязвленный, сбитый с толку, единственно здесь, пожалуй, и находил утешительное понимание. Стеша, правда, безмолвствовала, но она и не была никогда болтливой, и в его ушах вновь звучала, как тысячекратно повторенное эхо:

— Москва слезам не верит.

Раздражение его постепенно ослабевало, он душевно отогревался... Было сладостно-тихо — в застойном, парковом воздухе этого зеленого убежища замирали все звуки. Андрей Христофорович нагибался и, зная, что его никто не видит, касался пальцами анютиных глазок, осторожно поглаживая нежные лепестки, точно ласкал женщину, лежавшую под ними.

— Письмо прислал Владислав (это был их старший сын) с нового места, — проговорил он. — Знаешь, кто там у них первым секретарем? Не поверишь — Сашка Соколенок... У меня в помощниках ходил. Средний, ниже среднего работник, — его за ручку водить надо.

Андрей Христофорович не злился больше, а лишь посмеивался — наступил тот редкий час, когда на него нисходила душевная отрада. Он не примирялся со своими потерями, но его надежды вновь оживали, согретые этим участливым пониманием, этой сердечной близостью, над которой не властна была и сама смерть.

Он убрал сухой лист, упавший с дерева на могилу... Как рано начинали желтеть листья, как издалека дышала осень — лето еще только разгоралось!

— Обвинителем на суде сам буду, — поделился он с женой своим решением, — не хотелось мне сперва. Да что делать?! Либералов развелось много... Всё твердят: законность, законность — конъюнктурщики!

И ему как будто послышалось — негромко, как дыхание, краткое,как заповедь:

— Моя хата с краю — известное дело.

Он положил свою маленькую руку меж цветочных кустиков на прохладную землю и легонько прижал ладонь, прощаясь.

— Ну, спи, спи, Стеша! — сказал он. — Приду скоро.

Он был неизъяснимо утешен, умилен... Уходя, он обернулся — раз и другой: могила выглядела благоустроенно и красиво, — Стеша не могла обижаться. В полированном граните обелиска, как в зеркале, отразилась низко свисавшая зеленая ветка...

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже