Раздражение его постепенно ослабевало, он душевно отогревался... Было сладостно-тихо — в застойном, парковом воздухе этого зеленого убежища замирали все звуки. Андрей Христофорович нагибался и, зная, что его никто не видит, касался пальцами анютиных глазок, осторожно поглаживая нежные лепестки, точно ласкал женщину, лежавшую под ними.

— Письмо прислал Владислав (это был их старший сын) с нового места, — проговорил он. — Знаешь, кто там у них первым секретарем? Не поверишь — Сашка Соколенок... У меня в помощниках ходил. Средний, ниже среднего работник, — его за ручку водить надо.

Андрей Христофорович не злился больше, а лишь посмеивался — наступил тот редкий час, когда на него нисходила душевная отрада. Он не примирялся со своими потерями, но его надежды вновь оживали, согретые этим участливым пониманием, этой сердечной близостью, над которой не властна была и сама смерть.

Он убрал сухой лист, упавший с дерева на могилу... Как рано начинали желтеть листья, как издалека дышала осень — лето еще только разгоралось!

— Обвинителем на суде сам буду, — поделился он с женой своим решением, — не хотелось мне сперва. Да что делать?! Либералов развелось много... Всё твердят: законность, законность — конъюнктурщики!

И ему как будто послышалось — негромко, как дыхание, краткое,как заповедь:

— Моя хата с краю — известное дело.

Он положил свою маленькую руку меж цветочных кустиков на прохладную землю и легонько прижал ладонь, прощаясь.

— Ну, спи, спи, Стеша! — сказал он. — Приду скоро.

Он был неизъяснимо утешен, умилен... Уходя, он обернулся — раз и другой: могила выглядела благоустроенно и красиво, — Стеша не могла обижаться. В полированном граните обелиска, как в зеркале, отразилась низко свисавшая зеленая ветка...

На центральной аллее, где стояла кладбищенская церковь, Андрей Христофорович ускорил шаг. В церкви шло отпевание: створки дверей были распахнуты, и в глубине, в сумраке нефа, желто горели огоньки свечей; наружу доносился редкий, медленный хор. А на каменной паперти, залитой заходящим солнцем, ждали выхода нищие: постукивал палкой по плитам слепой старец в рубахе распояской, с исклеванным оспой лицом, загорелая дочерна баба выставила из закатанного рукава культю обрубленной по локоть руки. Внизу, на длинной скамье, сидели старухи — в белых платочках, повязанных под подбородком, и в черных, глухих, по-монашески опущенных на брови, — одни только старухи, провожавшие непонятно-пристальными взглядами всех, кто проходил мимо...

Андрей Христофорович пережил вдруг невольное замешательство... Она еще существовала, эта древняя, убогая Русь, она все еще где-то хоронилась, странствовала по церквам, по немногим обителям, собирала милостыню, отбивала земные поклоны, голосила на могилах, все еще жила своей укрытой от посторонних глаз жизнью. И Ногтев неожиданно ощутил — не подумал ясно, но ощутил некую свою связь с нею.

«Ослабили мы атеистическую пропаганду», — мысленно сказал он себе, гоня прочь это смутное, это невероятное ощущение.

И он поторопился выйти за ворота кладбища на улицу.

<p><strong>24</strong></p>

Чем ближе подходил день суда, тем более мерзко, до потной испарины, выступавшей на теле, Глеб чувствовал себя. Вызвали его покамест только в товарищеский суд, не в народный, но и это был суд со всем, что суду принадлежало: с публичностью, с допросом, со свидетельскими показаниями, с копаньем в личной жизни на виду у многочисленных зрителей. Принес Глебу повестку дружинник, благодушный парень с любопытно-хитрыми глазами.

— Знаешь, приходи лучше сам, добровольно, чтобы без волокиты... — посоветовал он и угостил Глеба сигаретой. — Все одно ведь не отвертишься.

— Но через две недели я, наверно, уеду. — Глебу удалось почти естественно улыбнуться. — Зачем же это?..

— Вот и заявишь на суде, — сказал дружинник. — Там на тебя вся ваша квартира поднялась — страшное дело! Да ты не дрейфь...

В тот же день вечером Глеб встретился с Дашей, и сообща они решили, что на суде он должен бороться, и не просто оправдываться, но протестовать. Теперь у него было куда отступить в случае поражения — Коломийцев ждал его в своей таежной, полусказочной стране, — и, имея крепкий тыл, он мог сам перейти в наступление. Это и внушала Глебу Даша, не терявшая при всем своем негодовании чувства реальности.

— Скажи им, что не тебя надо судить, а тех, кто писал на тебя заявления, клеветников и дураков, — говорила она. — Скажи им, что дураков еще можно пожалеть, а клеветников надо презирать.

Глеб кивал, соглашаясь, но под конец у него вырвалось:

— Досадно все-таки, что я не успел уехать... Был бы я сейчас за две тысячи километров.

— Ничего не досадно... Скажи, — наставляла Даша теми же словами, что слышала от него, — что нельзя всех под одну гребенку, и пусть они тебе ответят — интересно будет послушать.

«Они» — это были и соседи Глеба, жаловавшиеся на него, и судьи, и вообще все, кому он не нравился. Ныне Даша на все смотрела его глазами.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Библиотека «Дружбы народов»

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже