Теперь он не сожалел о своем участии в этом бою, не раскаивался, что поехал, и не искал ничьих ошибок. И уже не было у него заботы о завтрашнем дне и не было мыслей о прошлом, и вообще не было ничего за пределами этого ночного леса, этой непроглядной стены елей, этих меловых березовых стволов, черных провалов между ними и птичьих испуганных голосов. Орлов воевал — шла борьба за жизнь, и страх смерти отступил поэтому от него — он действовал, он делал то единственное, что следовало делать. И сосредоточенное упорство — с оттенком брезгливости и отвращения, — поразительное, всепоглощающее чувство, приходившее в самых безнадежных обстоятельствах, завладело им, заглушив все другое. Оно воскресло, это жестко-каменное, солдатское чувство, делавшее его сильнее и опаснее, так как не оставляло жалости к себе самому.
Выставив перед собой пистолет, Федор Григорьевич вслушивался и вглядывался, не позволяя себе даже обернуться на затихшего в двух-трех шагах Белозерова. Он не знал, откуда могло произойти новое нападение, и потому ждал его отовсюду... Плеснула вода в лужице на опушке: может быть, это прыгнула лягушка, а может быть, кто-то пробиравшийся там ступил неосторожно в воду. Теперь численное превосходство опять перешло на сторону противника: два на одного, и, значит, можно было ожидать нападения с двух сторон... По лицу Федора Григорьевича потек пот, и он языком слизывал с губ щекочущую соленую влагу. Заныла в плече правая рука с пистолетом, и он несколько расслабил мышцы, но не переменил положения.
И Орлов дождался: из-за куста лещины шагах в двадцати пяти выросла большая серо-белая фигура с поднятой, как для броска гранаты, рукой. Но броска уже не получилось... Первая пуля Орлова ударила Боярова, когда тот откидывался назад, чтобы размах был шире; вторая попала в поникшее, падавшее тело. А через несколько секунд там, где свалился на куст, подминая ветки, Бояров, просияла слепящая молния и грохнул разрыв. Взвился дымный столб, и в нем летели и сыпались листья, обломки веток, белые клочья, еще какие-то рваные куски.
Орлов немного помедлил: дым, истаивая, уплыл в сторону, обнажив остатки переломанного куста. С Бояровым было, видимо, покончено... Федор Григорьевич тяжело задышал, точно запыхался после долгого бега. И в наступившей томительной тишине он услышал тихий, обрывающийся голос Белозерова:
— Вань!.. Ваня!..
«Живой майор! — обрадовался Федор Григорьевич. — Кого-то кличет».
Он, пятясь, подполз к Белозерову, наклонился над ним, и его опахнул сырой, пресный, теплый запах крови. Лоб Белозерова был до бровей залит как будто черными чернилами, волосы слиплись, но глаза были открыты и светились из тени орбит — светились!..
— Припекло, Вань?.. — разобрал Орлов. — Это не самая жара... Еще будет жара...
— Сейчас... Потерпи немного, — сказал Орлов. «В санбат надо, может, успеют...» Он так и подумал: «В санбат».
— Отлежусь... А на тебя надежда... Не подкачай, Ваня! И ни шагу... нет для тебя шагу назад... — очень тихо, с паузами проговорил Белозеров. — А я отлежусь...
Федор Григорьевич соображал, как ему быть. Белозерова надо было перенести в коляску мотоцикла и, не мешкая, везти — он слабел, истекал кровью. Но где-то здесь укрывался еще третий пассажир «Волги»... Стоя за каким-нибудь стволом, он тоже, должно быть, ждал минуты, когда сможет выстрелить наверняка. И, значит, нельзя было себя обнаруживать...
— Потерпи, друг... сейчас я тебя... потерпи, потерпи... — безотчетно повторял Орлов те же слова, что некогда сам услышал от санитарки, вот так же утешавшей его в бою, когда и он был ранен.
— Иди, Ваня! — с усилием проговорил Белозеров. — А я сам... придут ко мне... Давай, Бова Королевич!.. Ни пуха...
«Господи! — изумился Орлов. — Это ж он Ване Клейвайчуку... Это Ваню звали в полку Бовой. Но Ваню закопали на Варшавке. А он его...»
— Иди же... — еле слышно, но внятно сказал Белозеров. — Бог не выдаст, свинья не съест... И чтоб ни одна немецкая душа... А минометы я подкинул... Давай, Бова!..
Кажется, он опять командовал на Варшавке своим полком, отражал немецкие атаки... И сострадание, и боль, и странный ужас, как перед непостижимым, потрясли Орлова, — он до скрипа сжал челюсти, чтобы не крикнуть.
Белозеров замолк, и глаза его полуприкрылись — на последний приказ ушли все его силы... Орлов сел за кустом, стащил с себя затрещавший на швах пиджак, мокрую рубаху и стал рвать рубаху на полосы. Приподняв голову командира, он положил ее к себе на колено и попытался потуже забинтовать. Белозеров вскрикнул — слабо, но с такой пронзительной жалобой, что у Орлова опустились руки. Все же он кое-как обмотал кусками своей пропотевшей рубахи эту беспамятную, отяжелевшую голову.
Опять засвиристела совсем близко дудочка с горошиной — неизвестная птица вновь как будто предупреждала Орлова об опасности. И, подложив под голову командира свой свернутый пиджак, Федор Григорьевич взял пистолет и встал рядом, в тени дерева.