Горбунов вернулся в школу. Немцы отодвинули свою батарею, ее нельзя было обнаружить, и лейтенант приказал не открывать огня. Он сидел на соломе, прислонясь спиной к стене и поджав под себя ногу. Наружно он был невозмутим и, когда к нему обращались, отвечал спокойно и тихо. Но все, что он видел и слышал, воспринималось им сейчас с какой-то чрезмерной отчетливостью и требовало молниеносной реакции. Он с трудом заставлял себя говорить неторопливо. Время от времени он без надобности поправлял ремень автомата. Заметив, что делает это слишком часто, он опустил руки и сжал кулаки. Он старался не думать о том, как хорошо было бы, если б атака происходила точно по плану, и это ему почти удалось. Горбунов приказал перебросить ручной пулемет на фланг своей позиции, который казался недостаточно обеспеченным. Затем он распорядился, чтобы пулеметчики сейчас же установили прицельные ориентиры на случай появления немцев и пристреляли их. Но за всеми этими мыслями жила другая, вытесненная из сознания, но как бы перешедшая в кровь и мускулы, сводимые бесполезным напряжением. Она стояла словно позади других мыслей, нависая над ними тенью, окрашивая их в свой цвет. Сигнала к общей атаке по-прежнему не было, и хотя Горбунов убедил себя, что ждать ракеты больше не имеет смысла, он только пытался обмануть ставшее непосильным ожидание.
Мины падали через правильные промежутки времени. В паузах лейтенант слышал негромкий разговор. Луговых, Двоеглазов и Кочесов сидели неподалеку и беседовали, не обращая особенного внимания на огонь врага.
— Махорка кончилась, вот беда, — сказал Луговых.
Двоеглазов достал из кармана коробку немецких сигар, с треском разорвал целлофан и шикарным жестом протянул нарядную коробку товарищам.
— Прошу, — сказал он.
Бойцы закурили. Они удобно сидели, перебрасываясь словами, но не делали лишних движений, научившись, как и большинство старых солдат, ценить каждую минуту покоя.
— Крепкие! — одобрительно сказал Луговых.
— Гавана, — отозвался Двоеглазов.
— Сейчас бы щей горячих! — сказал Кочесов.
— Обеда сегодня не будет, — объявил Двоеглазов.
— Завтра подвезут, — сказал Кочесов.
— А завтра, возможно, меня не будет, — заметил Двоеглазов.
Совсем близко прогремели четыре разрыва. От вспышек на секунду стало светлее, и бойцы почувствовали на своих лицах порывистое движение воздуха.
— Нащупывает, — заметил Кочесов.
— Слышали вчера сводку Информбюро? — спросил Луговых. — На нашем фронте идут наступательные бои.
— Так и есть, — сказал Кочесов.
— Правильно, — подтвердил Двоеглазов.
Он щелчком смахнул пепел и снова вставил сигару в рот. Худое лицо Двоеглазова с живыми, веселыми глазами окуталось плывучими волокнами дыма.
— Как у тебя на родине, Кочесов, — спросил Луговых, — русские морозы бывают?
— Морозы у нас послабей, — ответил Кочесов. — Жара зато большая.
— Выходит, у тебя, Луговых, одна родина — с морозом, а у Павла другая — с жарой, — сказал Двоеглазов. — Неправильно это... В отношении родины климат большого значения не имеет.
— Как так? — спросил Луговых.
— В отношении родины Советская власть значение имеет, — пояснил Двоеглазов.
Ударили новые разрывы, и с потолка на бойцов посыпалась штукатурка. Люди помолчали, втянув головы и прислушиваясь.
— Я так понимаю, — рассуждал Луговых, — родина — это моя семья, мой дом, моя деревня...
— А весь район? — спросил Двоеглазов.
— И район.
— А область?
— И область.
— А республика?
— Само собой, — сказал Луговых.
— Родился ты, к примеру, в Сибири, — сказал Двоеглазов, — специальность свою изучил в Москве, женился по любви на украинке, а работал все время в Поволжье. И везде ты был как у себя дома...
— Правильно, — заметил Кочесов.
— Я так и говорю, — сказал Луговых.
— Климат бывает разный, — сказал Двоеглазов, — согласно законам природы... А счастье человеческое по всему Советскому Союзу живет... Вот, выходит, какая у тебя громадная родина!..
Снова прогремели разрывы, и снова бойцы прислушались.
— Любопытно, что сейчас моя Таня делает? — сказал Двоеглазов.
— Время позднее, спит, — отозвался Луговых.
— Может быть, и спит, — задумчиво сказал Двоеглазов, — и ничего не чувствует... А я тут под огнем сижу.
— Как же она может чувствовать? — спросил Луговых.
— Интересно мне знать, — размышлял вслух Двоеглазов, — соблюдает себя жена или нет? Обидно все-таки, если закрутит с тыловиком.
— Моя не закрутит, — убежденно заявил Кочесов.
— Кто их знает! — меланхолически произнес Двоеглазов.
В класс вбежал боец и доложил Горбунову, что два человека ранены.
— Опротивел мне немец! — сказал Двоеглазов.
Четыре оглушительных разрыва потрясли стены. Бойцы разом прилегли, словно придавленные сверху. Сладковатый дым вполз в пролом и медленно таял.
— Запоминающаяся ночь, — сказал Двоеглазов, поднимая голову. Затем он разыскал свою выпавшую сигару, заботливо осмотрел ее и вставил в рот.
— Нащупал-таки, — заметил Кочесов.
— По профессии я — лепщик, — сказал Двоеглазов. — Когда победим, где-нибудь воздвигнут памятник Победы. Если останусь жив, обязательно приму участие в этом строительстве.