Впервые я попал в Нальчик из Пятигорска — на грузовой машине. Пассажиров ссадили на окраине города. С чемоданом в руках я прошел всю главную улицу одноэтажных белых домов и спросил дорогу в гостиницу. Мне ответили:

— Как пройдете елки Бетала, поверните направо.

Елки Бетала? Я прошел аллеей голубых елей и лишь на другой день узнал, почему в Нальчике их называют «елками Бетала».

То ли в 1921 году, то ли в 1922 году Бетал Калмыков все часы своего отдыха проводил на тогдашней окраине города на пустыре за нальчикской каторжной тюрьмой. Он со своими помощниками расчищал тюремный пустырь, заросший колючками, ездил в горы, выкапывал голубые саженцы, перевозил на пустырь и по соседству с тюрьмой насаживал аллею голубых елей.

Позднее он велел снести каторжную тюрьму и перекопать весь пустырь. На месте пустыря разбили парк, а на месте тюрьмы построили солнечную гостиницу в три этажа с балконами.

Вот в этой калмыковской гостинице в Нальчике я и жил. Насаженной Калмыковым аллеей я ежедневно ходил к нему в обком.

Я много раз слушал его беседы с секретарями райкомов. Всякий раз он напоминал им, что руководить — значит уметь видеть сквозь время.

Когда-то, глядя на черно-коричневую нальчикскую каторжную тюрьму, Калмыков видел на ее месте солнечную гостиницу...

Получив номер в гостинице, я позвонил в обком. Секретар^-ша ответила, что товарищ Калмыков приглашает меня к пяти часам. Я пришел вовремя, но заседание обкома еще не окончилось, и секретарша предложила мне подождать. В приемной дожидался высокий, худой, негорбящийся старик в широкополой войлочной шляпе, в старой черкеске с газырями. Он сидел неподвижно, не выпуская из рук сучковатого посоха пастуха. Время от времени он оживал, поднимал голову и, глядя на секретаршу выцветшими глазами, спрашивал, скоро ли освободится Бетал.

— Скажи Беталу, я хочу говорить с ним. Скажи Беталу, хочет с ним говорить старый человек перед своей смертью. С нашим Беталом.

Секретарша тихо шепнула мне:

— Ему больше ста лет. Я пойду доложу. О нем и о вас.

Она очень скоро вернулась и от имени Калмыкова пригласила нас обоих в зал заседаний. Заседание обкома затягивалось. Но, может быть, нам будет интересно послушать — старому человеку из глухого селения Кабарды и мне, литератору из Москвы?

Калмыков стоял во главе длинного стола, когда старик в войлочной шляпе и я вошли в зал заседаний. Он прервал свою речь, улыбнулся нам, и человек двадцать за длинным столом повернули головы в сторону появившихся в зале двух неизвестных. Калмыков шагнул к старику, подвел его к креслу у стены, усадил, жестом указал мне на другое свободное кресло, вернулся на свое место во главе стола, покрытого красным сукном, и, так же стоя, продолжал свою речь.

Сначала я не столько слушал, сколько рассматривал Калмыкова.

Ему было, вероятно, лет сорок, может быть сорок два. Очень крепкий, очень прямой, широкоплечий человек с широким смуглым лицом, с двумя мягко закругленными складками от крупного носа к чувственно полным губам и с маленькими, почти круглыми, как монетка, усиками. На голове — коричневого каракуля шапка, не покрывающая ушей, плотно прижатых к большой голове. Серый, бумажной материи френч в талию с карманами на груди.

Он говорил не спеша и, пожалуй, тем медленнее, чем более волновался, голосом низким, густым. Позднее, ближе познакомившись с ним, я заметил, что темные, цвета крепкого чая, глаза его расширялись, когда он бывал доволен. Но когда слышал глупость, не соглашался с собеседником, когда узнавал о чем-нибудь неприятном,—- лицо его тотчас выражало обиду, полная нижняя губа слегка отваливалась, глаза сужались.

Таким обиженным выглядел он в момент, когда я впервые увидел и услышал его. Он прижимал кисть правой руки к груди серого френча и взволнованно говорил:

— Мне стыдно.

Вот из-за чего секретарю обкома Беталу Калмыкову было в тот вечер стыдно.

Накануне из окна своего кабинета он смотрел на главную улицу Нальчика. Бетал увидел мальчика-оборванца, беспризорного, прижавшегося к стене дома напротив.

Мужчины и женщины, а среди них были и коммунисты, знакомые Калмыкову, проходили мимо оборванца с равнодушием, поразившим секретаря обкома.

Он спрашивал: как возможно подобное равнодушие вообще, а особенно в Кабарде, где человек живет едва ли не зажиточней, чем где бы то ни было в СССР?

Может быть, здесь сказывается инерция чувств, возникших в давние голодные годы? Или человеческие чувства все еще не соответствуют материальному строю общества?

Калмыков говорил:

«Если мы видим истощенную лошадь, мы останавливаем возницу и требуем ответа за дурное отношение к лошади. Как же мы можем оставаться равнодушными к истощенному человеку, да еще ребенку, и как ни в чем не бывало проходить мимо него?

Я считаю справедливым привлекать к ответственности за равнодушие к человеку».

Этими словами Бетал Калмыков закончил свою речь.

Перейти на страницу:

Похожие книги