«Тяжела утрата любимого человека, отца и друга. Но это не только мое личное горе, а горе и моего народа, что каждый день теряет своих родных и близких. Все мои помыслы и стремления остаются с вами – народные мстители, с моей Родиной, с Коммунистической партией, которой честно служил мой муж – Владимир Саутин. И теперь разрешите мне продолжать его идеи до конца моей жизни.
В городе идут аресты семей патриотов, не знаю, минует ли меня судьба. Враг знает про нас, и если что и случится, я буду бороться и там. Жаль, что так мало сделала здесь, но не все от меня зависело. За свое поколение я спокойна. Спасибо вам за моральную поддержку. 19. X. 42. Непобежденная».
Это письмо – прощальное. Жизнь кипит. Марии Михайловне всего двадцать три года. Она – истая жена пограничника. За идеи мужа собирается драться. Только слово – вещун, в словах – горькое сомнение: слишком мало успела сделать! И тут начинает говорить сердце матери. Материнство в Марии Михайловне – русское. Она не о дочери хлопочет, она печется о поколении своем. И – спокойна за свое поколение.
Почему не бежит, если чувствует опасность? Пограничница. Понимает – бежать не следует. Бежать – дать повод. Да от кого побежишь? От двухлетней дочери, от матери и отца, подставляя их под меч врага?
Может, у страха глаза велики, обойдется?
Но для Кати Гришокиной не обошлось. Бурмистрову тоже взяли – у Бурмистровой сын в отряде. В августе Бурмистрова водила их троицу к партизанам. Мария брала с собой сестру Лиду. Как бы по грибы. С мужем хотела повидаться, а Саутин был далеко, чуть ли не в Ивоте.
Партизанам отнесли еду, занимались постирушкой, штопали дыры на одежде. Не велика вина.
Цена доверчивости
Вежливый баптист Федор Иванович Гришин, перетерпевший заключение в советской тюрьме, ужаснулся перспективе угодить в лапы полицая Стулова и тем более – в лапы гестапо.
Безмозглый племянник Прошка предложил дяде составить для Шумавцова список осведомителей, завербованных на заводе графом Бенкендорфом.
– Хорошо, – тихим, ровным голосом согласился дядя и взмок.
Промучавшись ночь, гробовщик Гришин утром закрылся в кабинете с бухгалтером завода Федором Алексеевичем Степичевым. Гришин знал: Федора Алексеевича приглашают на приватные доклады к самому Бенкендорфу. Шепот Гришина был страшен:
– Мой племянник – партизан! Я получил от него задание.
– Наконец-то! – Мудрый бухгалтер убрал волосы с висков за уши. – Наконец-то, дорогой ты мой тезка!
Что им делать, приятели решили в три минуты, но пришлось потомиться до часа дня. В час дня на завод, в свой кабинет, приехал граф Бенкендорф.
Гришин и Степичев стояли уже под его дверью.
– Превосходно, господа! – В голосе коменданта гремело ликование. – Наконец-то! Однако все это надо оформить документально.
Гришин и Степичев отправились в кабинет бухгалтера и составили донос. Принесли Бенкендорфу. Граф что-то зачеркнул, кое-что исправил:
– Теперь готово. Подпишите оба. А вы, господин начальник цеха, отнесете документ в полицию. Вручить заявление надобно старшему следователю Иванову. Обязательно Иванову! Все будущие поощрения должны получить люди, близкие мне, коменданту и управляющему заводом.
У баптиста, неведомо за что наказанного Сталиным, отросли крылышки, полетел за немецкой благодарностью. Но Митька Иванов был русский человек.
Прочитал бумагу, зыркнул на Гришина из-под бровей тяжелым, ненавидящим взглядом:
– Знаешь, сколько молодых ребят и девчат повесят из-за тебя?
– Это – партизаны! – прошептал, испугавшись Иванова, Гришин.
– И твоего идиота племянника повесят!
– Но я от… коменданта, от – Бенкендорфа.
– Ты это в НКВД будешь рассказывать… Ладно, ступай!
Баптиста по тарелке размазали, как мазюню. Выскочил из полиции, пряча лицо под полями шляпы.
Митька смотрел на дверь, за которой скрылся струсивший баптист, и улыбался.
– Всё, Шумавцов! Ты – проиграл. С нулем.
И тотчас понял: нуль полиции не выгоден. Какой тут нуль: листовки, мины, бомбы на склады, на машины, на орудия.
– Всё так. Но с того света не дано отыграться. Никому.
Стулов смотрел на Митьку, говорящего вслух, с самим собой… Сегодня не пили, никого не били…
Митька достал из железного куба, заменявшего сейф, изумрудно-зеленую папку:
– Работа, Стулов, предстоит прелестная. – И снова взгляд зверя: – Но знаешь, Стулов, это – смертный приговор.
– Ну и ладно! – буркнул полицай-слон. Он боялся Митьку.
– Нам с тобой приговор. Расстрельный.
Стулов опупел:
– Ты чего?
Митьку согнуло пополам от смеха. И – снова потишал.
– Василий, друг! Сходи к Ступину, пусть даст все, чего они накопали на пацанье. Героев не по делу нам не надобно. Гехаймфельдполицай половину Людинова в партизаны записала.
Старший следователь долго просидел над составлением не ахти какого длинного списка. Кого-то вносил, кого-то вычеркивал.
– Чего ты так долго пыхтишь? – удивился Стулов.
– Так ведь кто вписан пером – считай, покойник! – Митька улыбнулся: – Я с этими ребятами в футбол играл. А кое с кем сидел за одной партой. – И быстро вычеркнул фамилию Николая Евтеева.