Меня давно привлекал пушкинский период истории России. Я немало читал о Пушкине, его окружении, быте дворянской среды, о нравах, событиях, людях. Мне импонировали стремление к свободе, образованность, вольномыслие, беззаветное служение Отчизне, а не царю, любовь к своему народу, чистота помыслов Грибоедова и Герцена, Одоевского и Полежаева, Белинского и молодого Достоевского, Грановского и Огарева, Некрасова и Добролюбова. Мне отвратительны литературные провокаторы Булгарин и Греч, прикидывающийся другом Пушкина, агент «третьего отделения» Липранди и его шеф, сам Александр Христофорович Бенкендорф, организовавший неусыпную слежку и наблюдение за всеми самостоятельно мыслящими людьми. Если помните, Герцен, Огарев и их друзья были сосланы не за то, что создали «тайное общество», а за то только, что могли бы его создать. Вдумайтесь в формулировку: не создали, но могли бы создать! Так сказать, теоретически! Обречь на тюрьмы и ссылки молодых, пылких юношей, которые ничего не сделали против правительства, а лишь возмущались в своей узкой компании несправедливостью, — вещь естественная для царского правительства России. (И для последующих правительств — тоже!)
Если помните, 16 ноября 1849 года Достоевский с петрашевцами были приговорены к смертной казни, к расстрелу! Решение о помиловании и замене смертного приговора ссылкой было известно тюремщикам заранее, до предполагаемой казни. Однако приговоренным не сообщили об изменении их участи. Они продолжали ждать смерти. Садисты заставили осужденных прожить страшную последнюю ночь. Утром их вывели на Семеновский плац. Зачитали приговор о смертной казни. Били барабаны. Была проведена полная подготовка к церемонии расстрела. И лишь после этого трагифарс приостановили. Заключенным огласили помилование! Чего стоят любые фантазии писателей и постановщиков перед таким изощренным представлением, срежиссированным государем-императором и его ассистентами!
При всем при этом мы с Гориным все-таки комедиографы. Подобный же материал, мягче говоря, не располагает к веселью. Но поскольку нас обоих прельщал и манил трагикомический жанр, мы решили написать сценарий так, чтобы было в одно и то же время озорно и страшно, весело и трагично, бесшабашно и горько. Мы только потом поняли, что взяли старт там, где по традиции финиширует русский водевиль. Ведь, если вдуматься, все персонажи нашего сочинения заимствованы, по сути, именно из водевиля. Здесь и провинциальный трагик, и его дочь-дебютантка, и молодой оболтус-гусар, и зловещий негодяй, и плут слуга, и благородный полковник. Эти персонажи — почти маски, кочующие из одной веселой пьесы в другую. Но только там, где обычно водевиль благополучно кончается, мы начали свой рассказ и повели его совсем в другую сторону. Мы погрузили всех наших водевильных героев в сложные перипетии тогдашней российской действительности, и они вдруг начали жить совсем по иным, неводевильным законам. При написании сценария нам хотелось столкнуть, перемешать две русские стихии: одну — разудалую, гусарскую, любовную, хмельную, жизнерадостную и другую — страшную, фискальную, тюремную, жандармскую, паучью, гнетущую. Из сплетения этих двух стихий и родился фильм «О бедном гусаре...», родилось и его особенное жанровое смешение.
Хочу привести цитату из рецензии Станислава Рассадина «Гусарская элегия», и отнюдь не потому, что критик хвалит картину. Конечно, лестно прочитать о себе добрые слова в прессе, но подобный подход к критике для меня давно отошел в прошлое. Я не делю критиков на «хороших», если они одобряют меня, и на «плохих», если они меня ругают. Для меня в первую очередь интересна личность автора рецензии и уровень его размышлений. Иной раз, читая восторженную статью о своей картине, испытываешь скорее чувство стыда и досады, нежели благодарности. Когда тебя хвалит человек неумный и неталантливый, это так же противно, как если бы тебя поносил умный и талантливый. Редко встречаешь критическую статью, где автор понял свой замысел и с выработанных тобою позиций проанализировал достоинства и недостатки. Еще реже сталкиваешься с разбором, из которого можешь сам постигнуть и для себя что-то новое, после которого начнешь яснее понимать, что же ты, собственно, «натворил». В подобном разборе, как правило, критик четко формулирует то, что ты сам лишь смутно ощущал. В таких случаях испытываешь благодарность к критику, во-первых, за то, что он умнее тебя. Признательность появляется еще и оттого, что критик проник в твои намерения и помог тебе открыть что-то неожиданное в твоем собственном произведении, о чем ты, может, догадывался, а может, и нет. И здесь иные мерки, нежели хула или похвала. Здесь автор рецензии, по сути, твой соратник, мы с ним разговариваем на одном языке. И если ему что-то не понравится, от этого не отмахнешься и не объяснишь некомпетентностью или недоброжелательностью.
Вот что пишет Рассадин: