После этих слов артисты до боли знакомыми голосами запели а капелла Канон ре мажор, а Нини подошел к крайнему мужчине справа и с криком: « [Король бьет шестерку!]» — ребром ладони перерезал ему глотку. « [Стало быть небытие. Нет небытия, стало быть…]» — в наигранной задумчивости произнес Нини над телом — наконец я его узнал, — Агента Диареи. Тот схватился за шею, но продолжал свою партию рыком, всхлипом, алой пеной. Я вопрошающе впился взглядом в остальных: шесть оставшихся «карт», не заикнувшись и не дрогнув, волновались симфонией, никак не страхом смерти. Проведя окровавленной ладонью по каменным устам и хрустнув шеей так, что она дала искру, Нини переступил через Агента и продолжил, что начал.
Заруб.
Рана такая глубокая, что голову Истины ловят в падении собственные лопатки.
— [Король бьет семерку! Неприглядно мясо. По нисходящей правду тела скрыл лосьон, за ним — тональный крем и мыло, волос, эпидермис и сам стан. Я, истины блюститель, этот узаконенный обман раскрою с кровью, что пущу лжецам.]
Сечение.
Прежде чем распластаться на поверхности сцены, Взрывович пытается устоять на четвереньках, налив себе пунцовую подушку, а льет из него так, что хватит еще как минимум на широченный матрац.
— [Король бьет восьмерку! Услышать, внять и подобрать слова. Озвучить, чтоб забыть. Когда нет прока от языка и диалога, не проще ли кого-нибудь убить?]
Инцизия.
После удара Вакенгут сию же секунду теряет сознание, не способный вынести вида собственной крови.
— [Король бьет девятку! Бьет украдкой, вмиг завершая схватку с этой картой гадкой.]
Надрез. Получив смертельную рану, Африкан Ильич бросается к трибуне и на удивление живо начинает карабкаться по ней, но каждую последующую ступень он преодолевает все медленнее и медленнее, наконец, зацепившись за восьмую, он отпускает ее, по инерции пролетает предыдущую, и с отвратительным треском грохается о шестую. Пройденная им дистанция увековечивается неровной исчерна-красной линией.
— [Король бьет десятку!]
И вот, не стало пяти голосов. Поют одни Метумов с Логикой.
Нини потирая острие в верхней части головы, словно не рог это, а поросший щетиной подбородок, продолжает:
— [Я умру. Стану почвой. Меня расфасуют по мешкам, отвезут на поле. Там единство, где посадят в меня семя, где взойдет надо мной яблоня. Ее плод съест мужчина. Он обрюхатит женщину. У нее родится дитя. Им буду я.]
Окровавленный с головы до пят, Нини подошел ко мне, вцепился обеими руками в плечи и поднял на ноги, затем он показал, как именно надо сложить пальцы, как обращаться с рукой, чтобы она стала острее бритвы, и указав перстом на «валета» с «дамой» сказал: [Добей].
В ту же секунду я подтянул его к себе за пояс халата и от груди рубанул ладонью так, что она вошла ему под кадык и вышла где загривок. Голова Нини (отдельно от туловища — обыкновенный полумесяц с рожицей) вдребезги разлетелась по полу. Я разглядел только кусочек с пастью. Перевернутая, она улыбалась, щеря плотный ряд акульих зубов. Нини был счастлив: его побил «туз». Честная игра. Отбой.
Там, на кухне притона, вылупился из космического яйца уж не я, а Леопольд Тамм. Это он, а не я, добрел до посольства Эстонии, а оттуда отправился восвояси — к своим родителям, которые были уверены, что сын их потоп в Черном море пять лет назад, когда они всей семьей отдыхали в Сочи.
Убийца? Я сотворил труп; существительное неодушевленное; лишь слово.
При всем при том Нини навел меня на мысль: душа, о которой мы условились, — по сути просто сгусток электричества в нашему мозгу, в котором сосредоточено все — память, чувства и самость. Когда мы умираем, электричество это рассеивается, становится частью мира, током. Когда-нибудь частица того, что было вашим
И мог же ведь заморгать светильником, прознав про нашу предрасположенность к эпилептическим припадкам, очень мог, вознамерившись пробраться в спальни верховодителей, но не стал, потому что нас не было тогда на посту, — Мурме очень захотелось писать, и мне из солидарности тоже. Так и получилось, что газетчик не встретил бы никаких препятствий у святая святых.
Потом отлучились в буфет, потому что Тикай бежал в ту сторону мимо нас и сказал, что привезли наконец-то сироп и газировку, а мы были как раз обезвожены, ну а после уже снова были в туалете, и даже не раз, так что трогал чьи писания газетчик или не трогал — не знает никто.
Вы простите меня! Болван ваш Гакря! Но и Мурма тоже. И зассыха к тому же.
Сладкого и хочу, и жалко. Кексику невдомек, что мрак выел мою сердцевину, хотя это ему потом латать ее, душу, где она надкушена, — заполнять собой.